В подвале храпели. За стеной мерно ухало. Я тридцать лет шёл к этой мысли через полигоны, чужие города и две методички. Тюрин пришёл через восемь лет темноты — и раньше меня.
— Тюрин, а почему ты орать не стал? Тогда, на чердаке.
Он долго молчал.
— У нас кричат, когда завалило, — сказал он. — Всё бросают и бегут откапывать. Кто закричал зря — того потом бьют. — Он посмотрел на свои руки. — Я один раз кричал. Долго.
— Откопали?
— Одного.
Он поднялся, отряхнул колени и пошёл к нарам. На середине остановился:
— Ты спи. Я послушаю.
Отделение. Семь человек, из которых один Митька.
В той жизни у меня под началом бывало и по двести, и по пятьсот. Я знал про командование всё, что можно узнать за тридцать лет, и подписывал бумаги, от которых зависело, поедут эти люди в командировку или нет.
А сейчас у меня тряслись руки. Двести человек — структура. Семь — это Митька, Тюрин, Грачёв, Полещук, Кабаков, Бартош и Сафонов. Каждого завтра я могу поставить в конкретную комнату с конкретной дверью.
Я допил кипяток, лёг и уставился в перекрытие. За стеной мерно ухало. В углу Кабаков обижал вшей. Где-то в дворницкой аккуратный человек с чистым воротничком завязывал тесёмки на папке, где теперь до скончания всех архивов лежала запись про директора магазина из посёлка Тельма Усольского района.
Пришлось дёрнуть раненой ногой, чтобы гоготом не разбудить своих бойцов.
Глава 7
Приказ мы получили в четыре утра, и он был коротким: доставить боеприпасы на элеватор.
— Где элеватор? — спросил Митька.
— Далеко, — исчерпывающе ответил Карасёв.
Далеко в этом городе означало «километра три». Другой вопрос, что три километра идти придётся не по улицам, а по подвалам, дворам, промоинам и битому кирпичу, ночью, с грузом, и часть этих километров идёт вдоль линии фронта, которая никакая не линия, а рваная тряпка, где свои и чужие сидят через дом, а иногда через стену или лестничный пролёт.
Груз состоял из четырёх ящиков патронов, двух ящиков гранат и мешка сухарей. Плюс — я настоял — две канистры воды.
— Воду зачем? — не понял старшина. — Там Волга рядом.
— А вы у них спросите, — предложил я. — Часто ли они до Волги ходят.
Старшина покрутил это в голове и воду выдал. Шли двенадцать человек: моё отделение целиком, трое из второй роты для переноски и проводник. Впервые я вёл людей как командир, а не как самый громкий знаток дороги.
Разница ощутима.
Вёл нас проводник из хозвзвода — мелкий, жилистый, с бесшумной походкой. Этой дорогой он ходил третью неделю и намеревался ходить дальше.
— Тут пригнись, — говорил он. — Тут не дыши. Тут ползком, и не вздумай встать, тут третьего дня двоих положили.
Он не объяснял почему, и это было правильно. Объяснять некогда, а верить надо сразу.
Мы прошли развалины какого-то склада, потом длинный двор с торчащей из земли трубой, потом спустились в подвал, который выходил в другой подвал, а тот — в трубу дренажа, по которой пришлось идти на карачках метров тридцать, толкая ящики перед собой.
Вода в трубе была по щиколотку и пахла так, что Полещук высказался в том смысле, что теперь понятно, куда девается город.
— Тихо, — шикнул проводник.
Начавшийся было хохот затих.
Наверху, над нами, метрах в трёх, кто-то прошёл. Несколько человек, неторопливо, разговаривая по-немецки. Двенадцать человек в трубе перестали дышать одновременно.
Прошли. Ушли. Голоса стихли.
— Вот так, — буднично отряхнул штаны проводник. — Они тут ходят сверху, а мы снизу. И все довольны.
Митька открыл рот. Я показал ему кулак. Митька закрыл рот, создав этим прецедент.
Труба вывела нас в приямок насосной, а из приямка надо было выбираться наверх, по скобам, в разбитое машинное отделение.
Проводник полез первым, высунулся до плеч и сразу сполз обратно.
— Стоят, — прошептал он.
— Кто?
— Двое. У выхода. Курят.
Я подтянулся по скобам и высунул один глаз. Двое. В десяти метрах, у пролома в стене, спиной к нам. Один сидел на бетонной тумбе, второй стоял. Оба смотрели наружу, во двор, где занимался рассвет, и по очереди тянули один чинарик.
Пост. Обыкновенный, от тех, кто полезет со двора. Со двора. Нормальному человеку труба в голову не придёт.
Я сполз обратно.
— Тюрин, — одними губами. — Со мной. Бартош — считаешь до двадцати и подаёшь ящики. Остальные не дышать.
Бартош принял. Мы вылезли и пошли.
Десять метров по бетонному полу, усеянному камнями, железками и чёрт пойми чем ещё, — это долго. Мы ставили всю ступню сразу и медленно переносили вес. Тело Витьки этому не учили, но знание оказалось общим.
Восемь метров. Пять. Три. Тот, что сидел на тумбе, начал поворачиваться — потянуться. Я рванул вперёд, Тюрин почти сразу следом. Нож вошёл в горло немца, мерзко царапнул позвонки. Враг сипел и умирал, а рядом заливал пол кровью второй.
Секунд десять мы стояли и слушали. Никто не прибежал. Двор молчал.
— Обобрать. — Я указал на трупы, вытирая руки и лицо быстро перекрашивающейся тряпкой.
Улов был скромный: два карабина, четыре обоймы, ножи, две фляги — полные! — и пачка галет. Плюс с того, что сидел, Полещук снял часы и молча отдал мне.
— У меня есть, — я показал на карман.
— Значит, будет две пары, — резонно ответил Полещук.
Спорить я не стал.
А потом из угла машинного отделения, из-за развороченного станка, раздался голос, говоривший знакомое:
— Нихт шиссен!
Двенадцать стволов повернулись туда одновременно.
— Нихт шиссен! Нихт шиссен, камерад!
Он вышел сам. Молодой, без каски, в расстёгнутом кителе, с поднятыми руками — видимо, спал за станком и проснулся от возни. Руки у него тряслись так, что было видно от двери.
— Их гебе ауф! — Он тряс руками. — Их гебе ауф!
И куда нам тебя?
Митька опустил винтовку и повернулся ко мне:
— Витёк, он сдаётся!
Двенадцать человек. Шесть ящиков. Три километра в один конец, из них тридцать метров ползком по трубе. Впереди — открытое место под пулемётами, и обратно тем же путём. Конвоир — это минус один стрелок из двенадцати, и это если пленный пойдёт молча. А он не пойдёт молча: у него трясутся руки, он в панике, и в трубе он или закричит, или встанет.
Оставить его тут — значит, через десять минут здесь будет полвзвода, и они будут точно знать, куда мы ушли.
— Комм хер, — махнул я немцу.
Бойцы расслабились, Митька разулыбался, немец пошёл к нам.
— Мужики, мы его с собой взять не можем, — тихо сказал я своим. — У нас груз и по немцу под каждым камнем. И стрелять сейчас тоже нельзя, поэтому стоим спокойно.
Мелко шагающий немец начал робко улыбаться и что-то рассказывать.
Ужасно.
— Как не можем? — спросил Грачёв. — Пусть ящик тащит, а рот ему заткнём.
— Подумай, у тебя же хорошо получалось, — предложил я.
— Витёк, может, не надо? — жалобно спросил Митька.
— Тут из двух зол, Мить, — поморщился я. — Паршиво очень, видишь — руки трясутся? — Я показал на и впрямь подрагивающие руки. — Никогда безоружных не резал, и начинать знаешь как неохота?
Немец дошёл до нас, я отвёл взгляд от его улыбки и ударил ножом в сердце.
Бойцы молчали. Я опустил тело и, не глядя, выдернул нож, машинально вытерев его о труп. Паршиво, когда лазейки нет.
— Всё, идём, — махнул я.
Бойцы зашевелились, Грачёв остался стоять.
— Грачёв. Если придумаешь как — приходи и скажи. Я серьёзно. Придумаешь — в следующий раз сделаем по-твоему.
Он отвёл взгляд. Бартош поднял свой ящик, взвалил на плечо и пошёл первым, ни на кого не глядя. Через пяток секунд пошли все.
В трубе, уже на обратном пути к воздуху, Митька пристроился ко мне сзади и завёл вполголоса:
— Витёк. А ты… это… часто так?
— Как?
— Ну… которые сдаются.
— Ты дурачок? Мы с тобой с первого дня здесь на глазах друг у дружки. Кого я в Тельме в плен взять мог?