— Лопату заберу, — сказал со шпал Остапчук. — Потом.
— Кабаков нас вёл, — сказал Чумак. — По полу. Как говорил, так и есть: над головой не продохнёшь, а у рельса — дышишь. Я на флоте в трюме после пожара был. Там так же.
— Баня, — сказал Кабаков с пола. — Вам всё шахта да шахта. А это баня. Только без веника.
Синицын записал улов с немцев. Два автомата, винтовка. Гранаты на длинных ручках — пять. Фляга с чем-то резким — Синицын открыл, понюхал, закрыл и записал отдельно: «Шнапс немецкий — 1 фл. Опечатан». Бутерброды с салом в вощёной бумаге — шесть. Пачка сигарет, пачка галет, катушка чёрной изоленты. У одного на поясе висела противогазная коробка — пустая, без противогаза. В ней лежали носки, шерстяные, домашней вязки, и письмо. Синицын подержал письмо, не читая, и положил обратно в коробку.
Потом записал в «Учотъ» ещё одну строку. Я видел её при лампе: «Дверь вентиляционная — 1. Закрыта. Основание — воздух».
Пленного увели двое сапёров. Наверх, к Яценко, к стволу.
Я сел у стены. Проверил обрез на ощупь. В стволах — два. В карманах — пять.
— Шестьдесят пять, — сказал в темноте Харитонов.
— Шестьдесят четыре, — сказал Синицын.
Больше никто ничего не сказал. После дыма у всех болели головы. Люди сидели вдоль стены и дышали чистым. Жумабаев сидел рядом с Чумаком. Дышал ровно.
Савин-второй тряс рукой и прикладывал запястье к уху.
— Стоят, — сказал он. — Зелёные эти. Светятся, а стоят. На двух без двадцати.
— Воды набрали, — сказал Фомичёв. — На лестнице. Стекло не держит.
— Дай, посмотрю.
— Здесь не посмотришь. Тут винтик — с блоху.
Савин-второй опустил рукав.
— А сколько сейчас? — спросил он в темноту. — Кто знает?
Никто не знал. Под землёй не было ни утра, ни вечера. Была лампа, потом темнота, потом снова лампа.
— Три, — сказал Митька.
— Чего три?
— Ночи. Три часа.
Минут через двадцать по рельсу с запада пришёл связной от Яценко. С хлебом в мешке и с котелком холодной каши.
— Яценко передаёт, — сказал он. — Наверху звонили. Ротный спрашивает, как у вас. Наверху, говорит, три ночи. Тихо.
Митька ничего не сказал. Взял свой хлеб и стал есть.
Савин-второй посмотрел на Митьку, потом на свои стоящие часы. Потом сказал:
— Ну. Значит, так и будем. Как скажет.
Ерёмин встал. Прошёл к сбойке, в самый конец, к двери. Я слышал, как он там стоит. Потом он поднёс к двери ладонь. Я не видел, но знал, что поднёс: так он стоял у каждой печи в Сталинграде, прежде чем её трогать.
Долго стоял.
— Тяга ровная, — сказал он из темноты. — Прижимает.
Он вернулся, сел рядом со мной и достал из коробка последнюю спичку. Посмотрел на неё. Убрал обратно.
— Теперь наша, — сказал он.
Глава 13
Насосная камера на трёхсот десятом горизонте была самым светлым местом в Кривом Роге.
Её выбелили, как операционную. Под сводом горели восемь электрических ламп в проволочных колпаках. Вдоль стены стояли три центробежных насоса на бетонных фундаментах, каждый со своим мотором. Моторы гудели. Напорные трубы шли от насосов вверх, в трубный ходок, и дальше, по стволу, на поверхность — триста десять метров вертикали. Под решётчатым полом, в водосборнике, стояла чёрная вода. Она стояла ровно, как в ванне, потому что насосы забирали её ровно столько, сколько прибывало.
Фельдфебель Отто Никель сидел на ящике у крайнего насоса и слушал стену.
Слушал он стетоскопом. Стетоскоп был русский, из полевого госпиталя под Уманью, лета сорок первого. Резиновые трубки с годами потрескались, их обмотали изолентой. Головку он прижимал к крепи, в щель между стойкой и породой. Глаза у него были закрыты.
Моторы мешали. Мешали всегда, с того дня, как он сюда спустился. Он научился вычитать их, как вычитают из счёта тару.
Отто Никелю было пятьдесят четыре года. Родился он в Шнееберге, в Рудных горах, где кобальт и серебро копали с тех пор, как там стоят горы. Фамилию ему дали горняки Шнееберга лет за двести до его рождения: Никелем в Рудных горах звали беса, который портит руду. Прозвище дали сапёры под Мессинами, за один месяц. Кобольд. Теперь в роте его звали просто: дер Альте, старик. В личном деле сорок первого года стояло: «Для подземных работ пригоден». Это была единственная строчка в деле, с которой он был согласен.
Из двадцати одного, спустившегося с ним в шахту вчера утром, в камере осталось девять. С ним — десять.
Первым ушёл верх.
Он услышал его здесь, на трёхсот десятом. Сквозь сто тридцать пять метров породы звук пришёл толчком в трубу напорного става. Труба шла по стволу мимо первого горизонта, и всё, что делалось у ствола, она приносила вниз. Толчок был один, тяжёлый, короткий. Не граната и не винтовка — что-то с широким горлом. Потом частые мелкие удары — винтовки. Потом сверху, по стволу, мимо двести сорокового, упала лампа.
Он видел, как она падала. Жёлтая точка прошла по стволу за решёткой околоствольного двора и ушла в зумпф, в чёрную воду на дне ствола. Вода на миг осветилась изнутри и погасла.
Это была лампа Вольфа. Больше ламп у ствола не было.
Тогда он постучал в трубу.
Три и три. Ответ пришёл: два. Правильный ответ, в правильный промежуток. Вольф отвечал с запаздыванием, потому что сначала вытирал руки о штаны. Этот ответил сразу. Ровно, как по метроному.
Никель постучал ещё раз. Один удар — и придуманное сочетание следом.
Сверху не ответили.
Это было правильно. Он бы тоже не ответил.
Он отнял головку стетоскопа от крепи и какое-то время сидел просто так. Потом сказал унтер-офицеру Брауэру, который ждал рядом:
— Ди руссен хабен гелернт цу хорхен.
Русские научились слушать.
Брауэр кивнул, потому что привык верить старику, которого учили слушать двадцать семь лет назад, в голубой фламандской глине.
Под Мессинским хребтом немецкие минёры полгода сидели в слуховых постах. На них были войлочные туфли и шерстяные перчатки, а к стене галереи они прижимали геофоны — две деревянные коробочки с ртутью, по одной на ухо. Англичане копали под ними. Немцы находили галереи, закладывали камуфлеты, рвали. Англичане копали снова. К маю семнадцатого года немецкое командование пришло к выводу, что английские галереи в основном уничтожены. Вывод был оформлен надлежащим образом и доведён до частей.
Седьмого июня, в три часа десять минут утра, девятнадцать английских мин подняли хребет в воздух. Толчок почувствовали в Лилле. Роту Никеля хребет похоронил целиком — всю, кроме четверых, которые в ту ночь сидели в самом глубоком слуховом посту и слушали. Слушали они плохо. Англичане прошли глубже, в синей глине, которая не звенит.
С тех пор Никель не верил тишине. Тишина под землёй была не пустотой. Тишина была кем-то, кто стоит рядом и тоже слушает.
Вторым ушёл воздух.
План был простой и хороший. Шпалы у развилки первого горизонта, мазут из компрессорной, дверь сбойки — открыть со стороны вентиляционного штрека. Тяга пойдёт назад, дым пойдёт на русских. Русские — пехота. Пехота под землёй от дыма бежит назад, к стволу. А пока она сидит у ствола и кашляет, внизу можно работать спокойно.
Про старые выработки он не знал.
Шахту он изучал неделю. Сам, ногами, с лампой под полой, по всем трём горизонтам. Планы лежали в конторе, в несгораемом шкафу. Ключа не было: горный мастер пропал в первый же день, и ключ пропал вместе с ним. Подрывать шкаф Никель запретил — в той же конторе хранились запалы, а он не хотел поднимать на воздух контору ради бумаги, которую мог заменить ногами. Ноги прошли почти всё. Почти.
Русские прочитали шахту по бумаге. Дым вернулся по его собственному штреку. Трое, которые держали дверь, побежали из дыма туда, где был чистый воздух. Там их ждали. Широкое горло ударило дважды.
Он стоял в сорока шагах. Видел вспышку: во всю выработку, как ставня. Он откинул полу, посмотрел на дверь и ушёл. Кто-то выстрелил ему в спину один раз. Промахнулся ненамного: пуля ушла в стойку на уровне головы, и щепа до сих пор сидела у него в воротнике.