Пленные легли в снег сами, все одиннадцать, лицом вниз, руки за голову — их этому уже никто не учил. Из подвала очередь ударила ещё раз, веером, вслепую.
— Гранату? — спросил Недоля.
— Там ихние раненые могут лежать, — сказал Грачёв быстро. — Те, кто вышел, говорили…
Они посмотрели на меня оба, и оба были правы, а решать было мне и прямо сейчас — это и есть вся командирская наука, остальное приложения. По уму — граната. По январю сорок третьего — в подвале, из которого только что вышло одиннадцать живых, могли лежать ещё двадцать, которые не встали.
— Дымом, — решил я. — Ерёмин, где у конторы продухи?
Продухи Ерёмин нашёл, как находил всегда, — по цоколю, под снегом, на ощупь. Дымовую шашку — трофейную, из синицынского хозяйства — вложили в дальний продух, и тяга сработала на нас: подвал был протоплен человеческим теплом, дым пошёл низом в глубину. Стрелявший выдержал три минуты. Потом из темноты, из самого дыма, он пошёл на выход — не с поднятыми руками, а со штыком, бегом, крича на бегу сорванным горлом что-то, в чём не было уже ни слов, ни смысла.
Я встретил его из правого ствола, в упор, с двух шагов. Когда дым вытянуло, в подвале нашли восемнадцать лежачих — обмороженных, тифозных, живых. И одного у входа, который кончился еще до нас.
Санитары выносили лежачих до темноты. Савина увезли с ними, на одних санях с теми, кто в него стрелял бы месяц назад, и он был этим обстоятельством возмущён ровно до укола, после которого уснул. Кабаков, глядя вслед саням, подвёл итог дня — тихо, без банной интонации:
— Вот тебе и питомник, — сказал он. — Выкормили.
Вечером я пересчитал: два в стволах, тридцать два у Бартоша. Расход один, приход ноль, и приходу больше неоткуда было взяться — я поймал себя на том, что думаю о ящике Копылова, как немцы думали о Питомнике. Последний источник. Единственный поставщик.
Синицын при коптилке подшивал день: наша опись, ихняя ведомость, семьдесят счётом, восемнадцать лежачих, один у входа. Тетрадка «Учотъ» распухла и не закрывалась, и он перетянул её бечёвкой, как перетягивают чемодан, которому ещё ехать.
— Знаешь, командир, — сказал он, затягивая узел, — я раньше как думал. Учёт — это когда всё посчитано. А оно вон как: учёт — это когда понятно, чего считать. А тут… — он кивнул за стену, где в темноте лежал город и в городе лежала армия, которая сдавалась ротами и умирала подвалами. — Тут не считать. Тут принимать.
Ночью опять было тихо — теперь уже совсем: ни транспортников, ни ракет, ни одной очереди до утра. Тишина стояла над городом большая, рабочая, и в ней было слышно, как по льду, не таясь, идут машины. Все в одну сторону. К нам.
Глава 20
Двадцать первого утром Бартош поставил патронный ящик на попа и постучал по дну.
Дно отозвалось гулко. Бартош наклонил ящик ко мне, не говоря ни слова: на дне, вдоль щели, лежали в ряд тридцать два патрона и катался тридцать третий. Два были у меня в стволах. Заводской в нагрудном кармане в счёт не шёл, как и всегда.
— К Копылову, — сказал я.
— К деду, — согласился Бартош и завязал ящик.
Рота с рассвета получила полосу: овраги, бывшие нефтебаки, дальше город. Склады ВОХР сидели в этой полосе, у самой насыпи, — я показал их Карасёву на карте, и Карасёв разрешил крюк, не спрашивая зачем. Про наш калибр в роте знали всё, а про то, что в городе остался один-единственный ящик двенадцатого и что стережёт его дед с трёхлинейкой, — знали только мы.
До насыпи шли ходко, по накатанному. У переезда Дуров присел, снял рукавицу и повёл ладонью над снегом, не касаясь.
— Ходили, — сказал он. — Ночью. Дюжина. Туда.
Он поднял на меня глаза и добавил из завтрашней нормы:
— Обратно не шли.
Со стороны складов, глухо, за насыпью, стукнул винтовочный выстрел. Через полминуты второй. Размеренные, одиночные, без суеты — так стреляет человек, у которого патронов больше, чем целей, или выдержки больше, чем страха. Третьего выстрела мы дожидаться не стали.
С гребня насыпи склады открывались как на ладони: длинный пакгауз вдоль подъездного пути, перед ним площадка, за ним сторожка, всё обнесено забором из горбыля, в заборе двое ворот — главные, к переезду, и тыльные, узкие, к оврагу. По площадке между главными воротами и пакгаузом лежали двое в сером — лежали давно и одинаково. У тыльных ворот копошились: четверо отдирали горбыль ломом, ещё столько же сидели вдоль забора на корточках, ждали дыры. У торца пакгауза, под прикрытием кирпичного выступа, стояли трое и держали под прицелом сторожку. Из сторожки, из-под ставни, и бил тот самый размеренный винтовочный.
Немцев выходило десять-одиннадцать на виду. Дуров насчитал дюжину следов. Одного-двух я записал в неучтённые и дальше держал в голове, как держат камешек в сапоге.
Раскладывал я быстро, вслух, по пальцам. Кабаков с MG и вторым номером — здесь, на насыпи: гребень выше площадки, вся территория простреливается, тыльные ворота — крайним левым сектором. Дуров и Недоля — вдоль оврага к тыльным воротам, снаружи забора, взять ломовую команду с тыла, работать после первой очереди MG. Я, Грачёв, Митька и Ерёмин — по кювету вдоль насыпи к главным воротам и внутрь, к пакгаузу: снять тех троих у торца, пока они смотрят на сторожку. Бартош с ящиком и Круглов — на насыпи при пулемёте, резерв.
— Дед в сторожке, — сказал я. — По сторожке не работать никому. И у самого пакгауза — глядеть, куда летит: за стенкой наш ящик.
— Патроны за патроны, — сказал Кабаков, устраиваясь за щитком. — Культурный бой.
По кювету шли согнувшись, ниже кромки. Снег в кювете был нетронутый, глубокий, скрипучий — Митька шёл след в след за мной и дышал в спину ровно, по-рабочему. У главных ворот кювет кончался водопропускной трубой за трубой начинался забор.
Тем временем у тыльных ворот поддался поддался — треск услышали и мы, и сторожка. Винтовка деда перенесла огонь: пуля прошла вдоль забора, брызнула щепой над самыми головами ломовой команды. Четверо у дыры присели. Трое у торца пакгауза воспользовались — двое перебежали от выступа к штабелю пустой тары посреди площадки, третий остался у кирпича, прикрывать.
Это была их ошибка, и другой нам было не нужно: от штабеля до сторожки им оставалось двадцать шагов, но от ворот до штабеля — пятнадцать, и в спину.
Я толкнул створку. Митька и Ерёмин прошли в ворота первыми, разошлись за столбы. Грачёв — за весовую будку слева. Я — вдоль штабельного ряда, правой стороной, туда, где кончалась тень пакгауза.
Третий, у кирпичного выступа, повернул голову раньше, чем я хотел бы. Он открыл рот — крикнуть своим у штабеля, — и с насыпи ударил MG. Кабаков дал первую очередь, как договаривались, поверх площадки, по выступу: кирпичная пыль встала столбом, третий сел за угол и кричать передумал.
За очередью, по её звуку, как по команде, всё началось везде сразу.
У тыльных ворот Дуров с Недолей взяли дыру снаружи. Я этого не видел — слышал: короткий вскрик, удар дерева, одиночный выстрел Недоли, и голос его же, злой и звонкий: «Хинлеген! Лежать, кому сказано!» У дыры лежало потом четверо, и лом лежал отдельно, и все четверо были живы — драться никто из них уже не подписывался.
У штабеля двое сообразили, что за спиной у них ворота уже не пустые, и сделали единственно грамотное: нырнули за тару и покатили штабель на нас — ящики посыпались, перегородили проход между рядами. Один тут же высунулся из-за упавшего с автоматом. Ерёмин от своего столба выстрелил первым; немец осел в ящики, и автомат простучал очередь в снег, вниз.
Второй за тарой затих. Между нами лежало три шага завала, и ходить через завал в лоб не хотелось никому. Я показал Митьке: голос. Митька набрал воздуху и заорал из-за столба на всю площадку — «сдавайс, выходи, ферштейн!» — и, пока орал, я прошёл эти три шага не через завал, а вдоль пакгаузной стены, по узкой мёртвой щели между тарой и досками. Немец сидел на корточках спиной к стене, лицом к завалу, к митькиному голосу, с гранатой в руке — колотушка, шнур уже в пальцах. Дистанция была четыре шага, моя. Правый ствол. В упор.