Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Про охотника я бы стерпел. Эту легенду я сочинил сам, и теперь она вернулась ко мне с типографской печатью — справедливо. Про ружьё тоже. Но у науки появилась фамилия. Полгода наука жила без неё, и ей это шло. Дивизионка вернула ей фамилию. Мою.

— Более сотни, — сказал Синицын. Он уже листал «Учотъ» к патронной ведомости. — Не сходится.

— Чего не сходится?

— Выстрелов у нас за всё время меньше, чем у них гитлеровцев.

— Так дробью же, — сказал Кабаков. — Одним выстрелом, бывает, и по двое.

Синицын посчитал на полях и признал:

— Тогда сходится.

— Сожги, — сказал я.

Синицын аккуратно вырезал заметку ножом по краю, сложил вдвое и подшил в «Учотъ» — на чистый лист после итогового разворота.

— Сожжёшь — а она всё одно в полку лежит, в подшивке, — сказал он. — Пускай и у нас будет. Для сверки.

Грачёв третий вечер подряд разбирал папку Клинге.

Работал он над ней, как над чертежом чужого здания: по листу, не торопясь, со словарём, который ему, в общем, был уже не нужен. Сейчас перед ним под коптилкой лежал реестр — один лист, разграфлённый от руки, с номерами слева.

— Двенадцать экземпляров, — сказал он, не поднимая головы. — Вот куда они делись.

Я подсел к столу.

— Со второго по десятый — «уничтожены по акту», двадцать шестое января. Одиннадцатый — «утрачен при отходе, считать переданным адресату».

— Это нам.

— Нам. Двенадцатый — «у командира группы». Это тоже нам, только позже. — Грачёв повёл пальцем вверх, к первой строке. — Первый. «Направлен в штаб армии для обобщения опыта. Убыл фельдъегерской почтой, самолётом». Питомник, четырнадцатое декабря.

Он поднял на меня глаза поверх очков.

— Один ушёл.

Я посмотрел на строчку. Почерк был аккуратный, знакомый теперь не хуже собственного. Четырнадцатое декабря, самолёт с Питомника. Лист ушёл из котла за семь недель до конца, и в котле его больше никто не видел.

У немцев теперь тоже было наставление. Нашей выделки, с их поправками.

— Думаешь, читать будут? — спросил Грачёв.

— Немцы бумагу читают. Они на ней выросли.

Грачёв сложил реестр по старым сгибам и убрал в папку. Уже завязывая тесёмки, сказал:

— Без фамилии.

— Без.

Держаться на тридцатьчетвёрке было не за что.

То есть скобы были, приваренные вдоль башни. Скоб было шесть, нас — вдвое больше. Митька, которому скобы не досталось, держался за Кабакова. Кабаков держался одной рукой за скобу, другой за пулемёт.

— Сидеть плотно! — орал снизу сапёрный капитан. Он руководил учениями и заодно изображал противника. — Ноги от гусениц! Кто упадёт — сам виноват, танк не встанет!

Поле было сплошной грязью, поверх неё лежал последний ноздреватый снег. Задачу нам объяснили утром: танковая рота идёт в атаку, на броне десант; у флажков десант спешивается на ходу и дальше идёт за танками, цепью, до «немецкой» траншеи на гребне. В траншее сидели сапёры с холостыми патронами и трещотками.

Танк рванул.

На первом же ухабе Кабаков съехал с брони вместе с пулемётом и сел в грязь, как в ванну. Танк ушёл дальше. Кабаков сидел, держа пулемёт над головой, чтоб не залить, и смотрел нам вслед.

— Баня! — донеслось сквозь гусеничный грохот. — Грязевая! Лечебная!

У флажков мы спрыгнули на ходу. Я спрыгнул правильно — ноги вместе, перекат — и сразу сделал неправильно: пошёл за танком вплотную, в двух шагах от кормы. За бронёй было уютно. Броня была стеной. Впервые за два месяца у меня была стена, и я держался за неё глазами.

Танк дёрнулся и пошёл кормой на меня: механик доворачивал на гребень. Я отскочил. Рядом вырос танкист-посредник в шлеме, красный от крика:

— Не липни к броне! Десять шагов! Он крутнётся — ты под ним! Он тебе не стена, он тебе гроб на гусеницах!

Он был прав, и спорить было не о чем.

Цепь тем временем развалилась. Ерёмин, не доходя до гребня, заметил на поле единственное строение — полуразобранный сарай — и повёл к нему свою половину отделения: залечь за стеной и окопаться. Окоп он начал образцовый, с бруствером и полкой под локти. Сапёрный капитан подошёл, посмотрел сверху и сказал:

— Отец, сарай в поле — ориентир. По нему первый снаряд кладут, для пристрелки. Ты себе могилу роешь с полкой.

Ерёмин выпрямился и посмотрел на сарай с обидой, как на кирпич, который оказался пустотелым.

Митька потерял направление. В поле не было ничего, кроме грязи, флажков и гребня, а гребень с середины поля выглядел одинаково в обе стороны. Митька бодро добежал до флажков соседней роты, доложил незнакомому лейтенанту, что взвод на рубеже, и получил обратный маршрут в двух коротких словах. Вернулся он красный.

— У меня внутри часы, — бурчал он. — А не компас.

Сапёры в траншее ржали. Им было с чего: сталинградцы, про которых писали в газетах, полчаса ползали по полю, как пожарная команда на катке.

Не ржали они над одним Дуровым. Никто не видел, как он шёл. Когда капитан, ругаясь, вылез из траншеи собирать нас на разбор, Дуров уже лежал в десяти шагах от бруствера, в какой-то промоине, которой с поля видно не было, и ел сухарь.

— Этот бы меня убил, — сказал капитан. — Остальные — нет.

Разбор вышел коротким и обидным. Потом ушли танки, ушли сапёры, а мы остались на гребне — грязные по пояс, с пулемётом, который Кабаков так и не залил. Внизу лежало поле, ровное до горизонта. Спрятаться в нём можно было только в нём самом. Этого мы не умели.

Карасёв пришёл вечером, сел на лавку и положил на стол бумагу.

— Пришла, — сказал он. — Курсы младших лейтенантов, фронтовые. Отбываешь через десять дней.

— Есть.

— Я ж говорил — догонит где-нибудь под Курском. — Он хмыкнул. — Промахнулся. На Осколе догнала.

Под Курском нас не будет. Это я знал так же точно, как ещё десяток вещей про это лето, и держал их там же, где остальные.

— Слыхал я про ваши ученья, — сказал Карасёв. — Капитан сапёрный до сих пор смеётся.

— Правильно смеётся, товарищ лейтенант.

Он посмотрел на меня, как будто ждал другого ответа, и не дождался.

— Отделение кому оставишь?

— Недоле.

— Молодой.

— Он помнит, каково не уметь. Для того, кто учит, это главное.

Карасёв подумал, кивнул и встал.

— Вернёшься — просись ко мне. Возьму.

— Есть.

Ночью я достал из сидора первую науку. За зиму она распухла не хуже «Учота». Лист «не умею» лежал в середине. Я разгладил его на колене и дописал внизу, под последней строкой, одно слово:

«Поле».

Подумал, не добавить ли ещё. Добавлять было нечего: всё остальное в это слово помещалось.

Подшил лист на место, завязал сидор и лёг. За окном до самого горизонта лежала степь — мокрая, тёмная и ровная. Ни одного угла в ней не было.

Глава 2

Шестнадцатого апреля дивизию оставили отдыхать на лугу над Осколом.

Луг ещё не просох. Трава только лезла, и сапоги уходили в землю по рант. За спиной у строя шла река — чёрная, быстрая, без единой льдины.

— Бартош, — шепнул Митька. — А лёд-то…

— На восьмой день ушёл, — сказал Бартош, не поворачивая головы.

Знамя привезли на «эмке». Знаменщик вынул его из чехла, полотнище развернулось на ветру, и оркестр грянул что-то медное, с тарелками. Вручал командир. Руки у него были в бинтах. По строю пошёл шёпот: раны. Я знал, что не раны, знал, откуда знаю, и оставил это при себе, как всё остальное.

Командир дивизии принял древко, опустился на колено и поцеловал край полотнища. Следом на колено встала дивизия.

Несколько тысяч человек не могут опуститься на колено одновременно. Сначала опускаются первые шеренги, потом вторые, и по строю проходит что-то вроде ветра по траве. Земля под коленом была мокрая и холодная. Мы повторяли слова клятвы за командиром дивизии — фразу за фразой, вразнобой, а под конец хором.

Присягал я не впервые. Первый раз — в той жизни, давно, на плацу, в сапогах не по размеру. Второй раз — в этой, в сорок первом, только без меня: присягало тело, а я пришёл в него потом. Сегодня мы присягали вдвоём. С задержкой, но все равно.

1792
{"b":"981547","o":1}