Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вот, — сказал Ерёмин. — Теперь печь. Плохая. Но печь.

Кабаков смотрел на эту работу с завистью человека, чьё ремесло в теплушку не помещается.

— Пять недель, — сказал он. — Пять недель в землянке под Котлубанью. Ни одной бани, Витёк.

— Воду там возили за шесть километров.

— Я не про воду. Я про принцип.

Степь под его банный закон формально не подпадала: закон был про города. Утешало это Кабакова слабо.

На третьи сутки, на большой узловой станции, по составу покатилось: «Стоянка сорок минут!»

Кабаков оказался на земле раньше, чем крик добежал до нашей теплушки.

Действовал он как человек, который пять недель носил в голове готовый план и ждал только сорока минут. На соседнем пути стояла порожняя теплушка с раскрытыми дверями. Кабаков заглянул внутрь, понюхал и махнул рукой: годится. Синицын молча достал из сидора немецкую спиртовку из балки и пошёл к паровозу. Через три минуты он вернулся.

— Кипятку — сколько унесём. Спиртовка ушла машинисту. Спишу как обменённую.

— Вёдра?

— Вёдра наши. Митька, Круглов!

Кипяток в холодной теплушке встал паром до потолка. Кабаков разбавил его снегом, попробовал локтем, как пробуют воду для младенца, и скомандовал:

— Первая партия — мыться! Вторая — раздеваться! Третья — ждать и не мёрзнуть!

— Как не мёрзнуть? — не понял Недоля.

— Думай о хорошем.

Митька стоял у дверей голый, в одних валенках, и считал вслух:

— Тридцать одна осталась… Тридцать…

Мылись по трое. Мыло было одно, хозяйственное, и ходило по рукам, как эстафетная палочка. Кабаков стоял над всеми со своей кружкой с синим ободком и поливал — строго, по норме, на каждого одинаково. Грачёву на голову, Бартошу на спину, мне на плечи. Вода была горячая, мир вокруг — минус пять, и где-то посередине между ними секунд на тридцать наступала жизнь.

— Девятнадцать, — считал Митька.

Паровоз свистнул, когда до конца стоянки оставалось четырнадцать минут.

Кабаков не обратил внимания. Я обратил. Состав лязгнул по всей длине, сцепки дёрнулись одна за другой, как костяшки домино, и наш эшелон медленно поплыл мимо раскрытых дверей.

— Отправление! — заорали из нашей теплушки.

Мы посыпались из порожнего вагона на снег — голые, красные, с охапками одежды и с валенками в руках. От нас валил пар, как от лошадей после скачек. Эшелон уходил со скоростью пешехода, из нашей теплушки тянулись руки. Круглов бежал первым: его партия была третья, и он успел раздеться только до пояса. Он заскочил, развернулся и начал втаскивать нас через борт, как мешки с пристани. Бартоша. Грачёва с очками в зубах. Ерёмина. Меня.

Кабаков бежал последним — с мыльной пеной на голове, с кружкой в кулаке и шинелью под мышкой. Круглов свесился, поймал его за плечо и втянул.

Эшелон набрал ход. Мы сидели вокруг ерёминской печки мокрые, голые и дымились.

— Сколько? — спросил Кабаков, отдышавшись.

— Двадцать шесть минут, — ответил Митька. — Он раньше дал.

— Синицын. Норма — в трёхдневный срок. Помылись за двадцать шесть минут. Во сколько раз перевыполнили?

Синицын, голый, достал из сидора карандаш и «Учотъ» и посчитал на полях.

— В сто шестьдесят шесть раз. С округлением.

Кабаков закрыл глаза и улыбнулся так, как не улыбался с третьего февраля.

— Мыло, — вдруг сказал Митька. — Мыло там осталось.

Синицын записал: «Мыло хоз. — 1 кус. Оставлено на станции. Служит».

Разгружались ночью, на полустанке, где кроме будки стрелочника и штабеля шпал ничего не было. К утру пешком дошли до села на левом берегу Оскола.

Село было белое. Хаты-мазанки, побелённые до синевы, соломенные крыши, плетни, колодезные журавли. После Сталинграда, где белым был только снег, это выглядело как декорация. Ерёмин прошёл по улице, заглядывая в окна, и вынес вердикт:

— Печи справные. Только не по-нашему. Лежанка у них вбок идёт. Глянуть надо, как тянет.

Оскол ещё стоял подо льдом, но лёд был серый, ноздреватый, и у берегов чернела вода. Бартош сходил к реке, постоял и вернулся.

— Неделя, — сказал он. — Может, десять дён.

На третий день пришли погоны.

Синицын раздавал их в хате, где стоял взвод, за столом под образами — по ведомости и под роспись. Каждому пара полевых, защитного цвета, с малиновым кантом; кому положено — лычки. Кабаков расписался, получил и повертел в руках.

— Были мы, значит, красноармейцы, — сказал он. — А теперь как при старом режиме.

— При старом режиме, — сказал Синицын, не поднимая головы, — погоны были с вензелями. А у тебя тряпочка. Следующий.

Мне достались две узкие лычки — младший сержант. Пришил я их сам, минут за десять, и ровно: руки Вити умели шить, как умели почти всё, чему учат в посёлке при суконной фабрике.

Митька шил полчаса. Он сопел, колол пальцы, распарывал и пришивал снова, а под конец надел шинель и встал посреди хаты: смотрите.

Погоны сидели каждый сам по себе. Левый лёг вдоль плеча, как положено. Правый задрал передний конец и смотрел куда-то вбок и вверх.

— Один у тебя на Берлин глядит, — сказал Кабаков. — Другой — на Тельму.

Митька скосил глаза на правое плечо, подумал и решил:

— Так и оставлю.

Вечером пришёл Карасёв — уже при погонах, с двумя звёздочками, и уже ротным. Роту он принял неделю назад и носил её, как новые сапоги: осторожно, прислушиваясь, где жмёт. Он посмотрел на Митькины плечи, открыл рот и закрыл. Видимо, устав про кривые погоны до роты ещё не дошёл.

Савин догнал нас в конце марта.

Пришёл он пешком со станции, с сидором, в новой шинели — маленький, быстрый, такой же, как в январе, только бледнее. У колодца он стянул гимнастёрку и показал: под ключицей розовый рубец с пятак, сзади, под лопаткой, второй, побольше.

— Навылет, — сказал он с гордостью, будто так и задумывал. — Из санроты меня в госпиталь спихнули, в Камышин. Оттуда месяц догонял. Вы ж, как немцы, всё на запад да на запад.

Наутро я его потерял. Нашёл через час на краю села, у пустой хаты. Перед хатой стояли трое из пополнения, что пришло на прошлой неделе в третий взвод, — в новых гимнастёрках, с лицами людей, которых ещё никто не учил бояться дверей. Савин гонял их через дверь.

Никто ему этого не поручал. Я остановился у плетня.

— Не торчи в дверях! — кричал Савин. — В дверях только гости стоят да покойники! Дверь — она для пули. Шаг от косяка, и сразу в угол. Шаг у каждого свой — вот своим и меряй!

Первый вошёл. Савин ткнул его палкой в спину.

— Убит. Обратно.

Тот вышел и вошёл снова, уже боком.

— Ранен. Обратно.

С третьего раза новенький влетел в хату как надо: не задерживаясь, от косяка, в угол, и глаза у него шли впереди ствола. Савин заглянул следом.

— Ну. Жить будешь. Следующий.

Поправить хотелось в двух местах. Я не поправил. Слушали они его так, как меня в сентябре не слушал никто: Савин был свой, маленький, с дыркой навылет, и говорил их словами.

Савин заметил меня у плетня, смутился и вытянулся:

— Я это… пока делать нечего.

— Продолжай, — одобрил я и пошёл дальше.

Дивизионку принёс Карасёв — сложенную вчетверо, с видом человека, который несёт что-то хрупкое и одновременно заразное.

— Про вас, — сказал он и отдал Митьке.

Заметка стояла на второй полосе и называлась «Штурмовики младшего сержанта Обухова». Митька читал своим теперешним голосом — шёпотом с трещиной посередине.

— «…Сын потомственного охотника, сибиряк Виктор Обухов с малых лет знал цену меткому выстрелу…»

Кабаков хмыкнул. Бартош поднял бровь. Митька читал дальше:

— «…и сегодня бьёт врага из отцовского охотничьего ружья, с которым не расставался ни в одном бою…»

Тут сломались все. Кабаков хлопал себя по колену.

— Отцовского! Из подпола его вынули! С огурцами!

— Сорок первого года огурцы, — сказал Бартош. — Вкусные были.

Митька дочитал. Дальше было хуже. Дальше был «метод младшего сержанта Обухова, по которому теперь учится весь полк», и «более сотни уничтоженных гитлеровцев».

1791
{"b":"981547","o":1}