Из-под шинели он выпростал правую руку. В ней, сложенный по протёртым сгибам, был лист — грачёвская копия. По верхнему краю бумага была пробита и побурела насквозь: лист лежал в нагрудном кармане.
— Отдай своему очкастому. Пусть допишет про зазор. Наука без него… — Сержант прикрыл глаза, но мою руку нашёл и пожал. В четверть силы; вчерашние полсилы теперь показались щедростью. — Дописать надо. Чтоб другие не по мне учились.
Лист остался у меня в ладони. Тёплый, влажный по краю. Сложить его по старым сгибам с первого раза не получилось: пальцы всё ещё помнили вчерашнее рукопожатие и не хотели слушаться сегодня.
Немолодой военврач положил ладонь мне на грудь и вытеснил к двери. Я обернулся. Сержант лежал с закрытыми глазами; губы всё ещё шевелились. Военврач наклонился к нему, и я вышел.
Из санроты я вернулся к обеду. Дуров ждал у входа.
— Схожу.
— Куда?
Он повёл подбородком вправо, к оврагу. Балочка, «утюг», ночное место.
— С темнотой. Через Карасёва согласуем проход у соседей. Один?
Дуров кивнул.
— До тел и обратно. В дом не суйся. До полуночи не вернёшься — пережидай до следующей темноты.
Он проверил нож, перемотал белой тряпицей пряжку ремня и ушёл готовиться. Повторять приказ не требовалось. Дуров спрашивал только у земли, а она отвечала ему чаще, чем людям.
Вернулся он к ночи. Колени на ватных штанах намокли и обледенели, на груди лежала снежная крупа. Дуров сел у коптилки, снял рукавицы и доложил:
— Приходили после боя. Шестеро. К нашим убитым. Не спешили. Фонарь под полой.
— Видел?
— У воронки лежал. Видел. Потом к телам сползал.
Дуров подышал на пальцы.
— Взяли всё. Оружие, подсумки, гранаты. Сидоры вытрясли: сухари, махорку — подчистую. Документы взяли. С двоих валенки сняли, с одного ватник. — Пауза, на пальцы. — И у троих рукава разрезаны. Бечёвки сняты. Обратно шли гуськом, след в след. Крайний заметал. Гружёные шли, а следа лишнего нет.
В блиндаже стало тихо. С убитых мы сами брали боезапас и хлеб — не брали часов и колец, но брали, я этому отделение и учил: на нашем берегу единственный поставщик лежит в снегу. Теперь той же наукой работали с той стороны, только чище нашего: до валенок, до ватника. Голод стоял за каждым разрезанным сидором. Но сухари с мёртвого берёт живот. Бечёвку с мёртвого берёт разведка.
Синицын закрыл тетрадь ладонью. Митька вынул часы, которые держал ночью, и положил перед собой. Стрелки шли ровно; сбилось не время.
Пробитый лист лежал на ящике под коптилкой. На нём ещё стояли все птички: подход, гранаты, дверь, отход. Кровь дошла до строки про балочку и высохла на последнем слове.
— Трофеи — само собой, голодные. А бечёвки — отдельно. За ними приходили со списком: что на наших убитых искать. Голод у них сам по себе, список сам по себе, и работают вместе.
— Порядок, — сказал Тюрин.
— Он самый. Завтрака нет, а приказ выполняют.
Ерёмин лежал лицом к стене.
— Печку перекладывают — тяга сперва пропадает. Дурак думает: всё, отжила. А канал прогреется — ещё загудит.
— Так он теперь всё наше знает? — спросил Недоля.
— Старые приёмы знает. Значит, пойдём новыми. Грачёв, лист.
Грачёв не сразу полез в полевую сумку. Потом вынул тонкий лист, сложенный вдвое, без заголовка. До сих пор мы оба делали вид, что листа нет. Сегодня кончилось.
— Читай.
Грачёв поправил очки.
— Запись первая, от двадцать шестого ноября. «Не умею: стрелок в глубине, у пола, наискось к проёму. Гранаты его не достают, вход он видит, я его — нет. Приданный из третьей роты — полторы секунды». Запись вторая, от двадцать восьмого: «Не умею: чужой звонок». Теперь, значит, писать третью.
— Пиши: «Не умею брать дом у того, кто выучил наше наставление». Ниже отдельно: «Он снимает наши приёмы с убитых. Всё повторённое — подарок».
Первую строку Грачёв записал ровно. На второй нажал так, что грифель заскрёб по бумаге, потом отвёл руку.
— И что теперь?
— Наставление не меняем. Пусть читает. Но на каждый выход добавляем то, чего в нём нет: другой час, другой вход, другой отход. Один приём дважды не повторяем. Это и будет зазор.
Синицын поднял голову от тетрадки.
— На равных, значит.
Грачёв положил рядом свой лист и пробитую копию сержанта. У «подковы» мы считали немцев. Теперь немец считал нас.
Пробитую копию Грачёв подшивать не стал. Убрал в учебник «Горное дело», между страниц — туда, где держал всё не для службы, а для памяти. Фамилию сержанта вписал в отдельный список.
Я прочёл её и запомнил, но про себя всё равно звал его сержантом из третьей. Он обещал после налёта зайти с докладом. Пусть сперва зайдёт.
Глава 6
Задачу принёс Карасёв, и по тому, как он её принёс — не присев, не сняв рукавиц, — было ясно, что задачу он выдумал не сам.
— Комбату нужен опорник, — заявил он. — Тот, что за левым отрогом, где двойной блиндаж. Дуров его «сапогом» звал, так и в бумаги вошло. Приказано взять, гарнизон снять, пленного доставить. Срок — трое суток.
— После «утюга» — и трое суток, — заметил я.
— После «утюга» — потому и трое суток, — Карасёв наконец сел. — Наверху так рассудили: у соседей не вышло — значит, надо, чтобы вышло у нас. Для равновесия. Ты не смотри на меня так, Обухов, я это равновесие сам не выдумывал. Скажи лучше, что тебе нужно.
— Три ночи, — сказал я. — Все три. И чтобы в эти три ночи меня никто не торопил и не проверял.
— А на четвёртую?
— А на четвёртую возьмём.
Карасёв потёр лицо ладонью.
— Комбат спросит, чего ты три ночи делаешь.
— Скажи: приучаю немца к порядку.
Карасёв посмотрел на меня долгим взглядом человека, которому завтра идти с этой фразой к начальству, вздохнул и ушёл, а я собрал отделение.
«Сапог» мы знали давно, Дуров вокруг него отработал ещё в ноябре: два блиндажа, сросшихся голенищем хода сообщения, — жилой и боевой, — плюс ячейки по гребню. По старым временам гарнизон там жил по часам, и я бы взял его тогда за одну ночь ценой двух гранат. Но старые времена кончились. Теперь следовало исходить из того, что в «сапоге» сидит тот же учёный немец, что и в «утюге»: лежит в глубине, наискось, у пола, пролом у него пристрелян, запасной выход подсвечен своими, и расписания у него нет.
— Значит, так, — сказал я. — Расписания у него нет. Это плохо для нас: не подгадаешь. Но это плохо и для него, только он пока не знает, чем. Человек без своего расписания живёт по чужому. Своего нет — будет слушать, что делается вокруг, и подстраиваться. Вот мы ему расписание и дадим. Наше.
— Это как? — спросил Митька.
— А так, что с сегодняшней ночи мы становимся людьми поразительной аккуратности. В два часа десять минут — каждую ночь, Митька, по твоему брюху сверяем, — работаем шумно у правого отрога: стучим, копаем, звякаем железом, ругаемся вполголоса. В три — уходим. И так три ночи. Пусть слушает. Пусть привыкает, что русские затеяли сапу у правого отрога и ходят на неё, как на смену.
— А на четвёртую ночь у правого отрога пусто, — медленно сказал Грачёв, и очки его блеснули.
— У правого отрога — Кабаков с пулемётом, — поправил я. — Шумнее прежнего. А мы в это время у «сапога». С той стороны, откуда не входят.
— А откуда не входят? — спросил Недоля.
Я повернулся к Ерёмину. Тот лежал на нарах в своей всегдашней позе — лицом к стене, спиной к обществу, поскольку спина, по его учению, глупая и пусть служит, — но слушал, конечно, всё. Теперь он повернулся, сел и почесал в затылке с видом мастера, которого позвали смотреть чужую работу.
— Печка у них там есть, — сказал он. — Вторую неделю по утрам дымок вижу, жидкий, вполнакала — экономят, а топят. Труба выведена за накат, в старую воронку, чтоб не отсвечивать. Хитро выведена, по уму. — Он отдал противнику должное и продолжил: — А только где труба сквозь накат идёт, там наката нет. Там дыра, обложенная. Перекрытие у трубы всегда слабое, это тебе любой печник скажет и любой пожарный подтвердит. Брёвна к жести вплотную не кладут — пожара боятся. Значит, у трубы — прореха. Локтя в два.