Он её не вынимал.
Приказ лежал у него в нагрудном кармане, сложенный вчетверо. Приказ пришёл из штаба сапёрного батальона и повторял приказ штаба армии, который повторял приказ из Берлина. В нём говорилось, что горнопромышленные сооружения района Кривого Рога при оставлении подлежат «долговременному разрушению».
Слово «долговременному» в Берлине кто-то подчеркнул. Никель подозревал, что человек, который его подчеркнул, не бывал ниже подвала собственного дома.
Но слово было правильное. Совпало с ремеслом.
Копёр взрывают — через месяц русские ставят новый. Деревянный, кривой, но ставят. Подъёмную машину взрывают — через два месяца везут новую с Урала. Насос взрывают — через неделю спускают другой. Всё железное делается заново.
Вода — другое дело: она приходит сама. Нижний горизонт она возьмёт за двое суток. Весь рудник — за неделю-другую. Потом русским придётся её откачивать год. Если найдут чем. И если после воды останется крепь, на которой можно стоять.
Долговременно.
Бельгийцы строили этот рудник на сто лет. Своды — в полтора кирпича, камера — как операционная, водоотлив — с запасом на весенний прилив. Хорошая работа. Никель посмотрел на неё ещё раз, потом встал с ящика.
Заряды лежали там, где он их заложил вчера вечером. По одному под фундаментом каждого насоса, по два — в трубном ходке. Провода шли вдоль стены к подрывной машинке у нижней площадки уклона. Взрывать сейчас он не собирался.
— Брауэр. Шальтен зи аб.
Выключайте.
Брауэр подошёл к щиту. Ефрейтор Линц стоял у насосов. Остальные — у входа в камеру, лицом к уклону, с оружием.
Никель сам закрыл задвижку на напорной трубе первого насоса. Колесо шло туго: его давно никто не трогал. Он закрыл её до упора. Потом снял с пояса ключ, сбил с колеса маховик и загнал в шток стальной клин. Тому, кто захочет открыть эту задвижку, придется возиться очень долго.
То же — со вторым. То же — с третьим.
Брауэр опустил первый рубильник.
Первый мотор пошёл вниз, с высокой ноты на низкую, как уходящий самолёт. Потом второй. Потом третий. Долгий вой, который, казалось, никогда не кончится.
Кончился.
В камере стало так тихо, что Линц потёр ухо.
Никель прошёл по решётке к краю водосборника и посмотрел вниз. Вода была чёрная и ровная. Ничего не изменилось. Изменится через час. Через два — станет видно на глаз.
Он снял каску, вытер лоб рукавом и надел обратно.
— Два часа, — сказал он Брауэру. — Потом взрываем и уходим через старую штольню.
Старую штольню он нашёл на третий день, ногами, без всякой бумаги. Она выходила в балку за посёлком.
Брауэр кивнул и пошёл к людям.
Никель вернулся на свой ящик. Прижал головку стетоскопа к крепи. Закрыл глаза.
Теперь ничего не надо было вычитать. Моторов больше не было.
Где-то далеко, над ним, на ста семидесяти пяти метрах, у русских сейчас тоже стало тихо. Гул шёл снизу с самого начала. Они его не замечали, как не замечают собственное сердце. Теперь заметили.
Пусть послушают.
Из трещины в своде упала капля и щёлкнула по решётке. Потом ещё одна. Под решёткой, в водосборнике, почти незаметно поднималась вода.
Почти.
Глава 14
Гул ушёл вниз, с одной ноты на другую. Потом ещё раз. Потом третий раз, ниже. Потом его не стало.
Все, кто сидел у сбойки, подняли головы. Даже Остапчук, который спал на шпалах, сел.
Под землёй стало тихо — nак тихо, что я услышал, как у Митьки во рту хрустит хлеб.
— Насосы, — сказал Приходько. — Встали.
— Сколько до затопления?
— Нижний горизонт — сутки. Может, двое. Смотря как пойдёт. Потом двести сороковой. Потом… — Он махнул рукой вверх, в свод. — Потом всё.
— Выключил, — сказал старший сапёр. — Не взорвал. Выключил сначала.
— Почему?
— Потому что под зарядом свои сидят. Сначала выключил, чтоб вода пошла. Уходить будет — тогда рванёт. Чтоб наверняка.
— Когда уходить будет?
Сапёр пожал плечами.
— Когда соберётся.
Митька проглотил хлеб.
— Три двадцать, — сказал он.
Кровля начала стрелять на полпути к уклону.
Мы шли откаточным штреком на юг, от развилки. Там, где старик жёг шпалы, ещё чадило. У двери на старые выработки Остапчук молча вытащил из-под створки свою лопату. Крепь по бокам была чёрная, закопчённая. Пахло мокрой гарью.
Сначала треснуло над головой, где-то в породе. Коротко, сухо, как ломают о колено сухую ветку. Я поднял руку. Колонна встала.
— Стоим, — сказал я. — Слушаем.
Слушать было нечего. Треск не повторялся. Где-то впереди, в темноте, капало. Больше ничего. Я слушал так, как учили меня самого и как я учил других: не звук, а то, что поменялось.
Не поменялось ничего.
— Пошли отсюда, — сказал Остапчук.
Он стоял рядом со мной. Смотрел не вперёд, а вверх. Лампу держал стеклом в свод.
— Погоди.
— Нечего годить. Она стреляет.
— Я не слышу.
— А я слышу. — Он уже тянул за рукав Ерёмина, который стоял ближе всех. — Вперёд все! Бегом! Двадцать шагов!
Приходько посмотрел на Остапчука, потом наверх. Ничего не сказал и побежал первым.
Я побежал последним. Шагов через пятнадцать сзади треснуло ещё раз. Громче. Потом посыпалось — мелко, как песок из мешка. Потом крупно.
Позади нас кровля села. Разом, одним куском. Удар пришёл в сапоги через рельс. Потом пришла пыль — рыжая, сплошная, в лампу. Мы стояли в ней и кашляли.
Когда пыль осела, Остапчук повёл лампой назад. Там, где мы стояли и слушали, крепь лежала переломленной. Сверху на ней лежала порода. Прохода больше не было. Там вообще больше не было выработки.
— Прогрело, — сказал Приходько чужим голосом. — Шпалы горели. Порода от жара трещит. Как печь, когда холодной водой плеснёшь.
— Печь так не трещит, — сказал Ерёмин. — Печь трещит громче.
— Печь — это печь, — сказал Остапчук. — А это кровля. Её слушать надо не ушами.
— А чем?
Остапчук подумал и не нашел ответа.
Кабаков стоял рядом со мной и смотрел на завал.
— Тюрин так же слушал, — вспомнил он. — Молча.
Обратной дороги к стволу этим штреком теперь не было. Грачёв развернул план, посмотрел и сказал, что есть другая, через старые выработки. Длиннее на полкилометра. Думать об этом было некогда.
* * *
Уклон начинался провалом в полу. Два рельса уходили под наклоном вниз, в темноту. Между рельсами, на роликах, лежал стальной канат толщиной в два пальца. Он шёл с нашего горизонта вниз, к двести сороковому, где стояла лебёдка нижнего участка, и дальше, до самого дна.
Ходить по уклону было можно: сбоку от рельсов шла дорожка со ступеньками, вырубленными в породе, и деревянными перилами. На двести сороковом, у лебёдки, я остановил всех.
Лебёдка стояла в камере, вырубленной сбоку от уклона. Большой барабан, электромотор, тормоз с длинным рычагом. Приходько сразу пошёл к ней. Положил ладонь на рычаг. Потом нажал кнопку. Мотор загудел.
— Живая, — сказал он. — Ток есть.
На рельсах у лебёдки стояла вагонетка. Стальная, короб в человеческий рост длиной, по пояс высотой. Прицеплена к канату серьгой. На борту висел фонарь.
— Раскладка, — сказал я. — Грачёв.
Грачёв положил план на барабан.
— Уклон отсюда до трёхсот десятого — триста пятьдесят метров, — сказал он. — Внизу — нижняя площадка. С неё стрелка: прямо — в тупик, к зумпфу. Налево — двадцать метров до насосной камеры. На середине уклона, слева, — промежуточный квершлаг. Слепой, метров на сорок, пробивали на разведку.
— Там он и будет, — сказал Остапчук. — Кто уклон держит, тот в квершлаге сидит. По уклону хорошо видно, а сам сбоку.
— Второй путь, — сказал я.
Грачёв повёл пальцем.
— Отсюда к стволу, двором двести сорокового. По стволу — вниз, до трёхсот десятого. От ствола — квершлаг на восток, пятьсот метров, до камеры. Он ниже всего на горизонте. Вода туда пойдёт первой.