Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Чумак, — представился он. — Морская пехота. Севастополь, сорок второй. Потом Кавказ. Потом госпиталь. А теперь, значит, вы.

Он сказал «вы» так, будто это была не рота, а временное неудобство, вроде качки.

Кабаков оглядел его с интересом.

— Моряк, значит. А в пехоту как?

— Флот отдал, — сказал Чумак. — Временно. — Он подумал и уточнил: — Под расписку.

К вечеру он уже сидел у костра и травил про Севастополь, про подлодку, на которой его вывозили раненым, про то, как на Кавказе морская бригада ходила в атаку, крича «полундра», и немцы бежали от одного слова. Отделение слушало. Митька слушал внимательнее всех.

А потом Митька полез в сидор за котелком, и из сидора выпал валенок.

Валенок был флотский, серый, сорок пятого размера. Чумак посмотрел на него, потом на Митьку, потом на небо, где стояло августовское солнце.

— Это что?

— Валенок, — сказал Митька.

— В августе?

— Он не в августе. Он в сидоре.

— Где взял?

— С бронекатера, — сказал Митька. — Волжская флотилия.

Чумак поднял валенок, повертел, заглянул внутрь.

— На бронекатерах валенок не носят, — сказал он веско, как человек, который знает, что носят на бронекатерах.

— Эти носили, — сказал Митька.

— Это тебе кто сказал?

— Сапожник.

Чумак открыл рот, закрыл и сунул валенок обратно Митьке.

— Сапожник, — сказал он с отвращением. — Сухопутный. Всё они знают.

Митька убрал валенок в сидор, завязал и посмотрел на Чумака с достоинством человека, у которого на зиму всё есть.

Через три дня вернулся Савин-второй.

Пришёл он с той же маршевой почтой, похудевший, с рукой на перевязи, которую он снял с шеи, как только увидел траншею. Первым делом, не здороваясь, он полез в нагрудный карман и вынул самокрутку. Показал мне.

— На месте, — сказал он.

Самокрутка была та же — мятая, свёрнутая, непочатая. Бумага потемнела от пота.

— Не курил?

— Сказал же — когда вернусь.

— Так ты вернулся.

Савин-второй посмотрел на самокрутку, потом на траншею, потом на меня.

— Это я до вас дошёл, — сказал он. — А вернуться — это другое.

И спрятал самокрутку обратно.

Двадцать второго мы пошли с плацдарма снова. За сутки прошли четыре километра. Немец держал каждую балку, а потом, когда балок стало меньше, чем его людей, начал держать каждый бугор.

Двадцать третьего Митька прочитал: Харьков.

Он читал ровно, своим треснутым шёпотом, и слово «Харьков» ничем в его голосе не выделилось. Но Яценко встал, когда он его прочитал. Просто встал со дна траншеи и так стоял, пока Митька не дочитал до конца.

Потом он отошёл по траншее, за колено, в соседний ход, и сел там один.

— Он оттуда, — сказал мне Грачёв тихо. — С тракторного. Два раза его отдавал.

Я пошёл к Яценко минут через десять. Он сидел, упершись затылком в стенку, и смотрел в небо.

— Третий раз не отдадут, — сказал он, не глядя на меня.

— Не отдадут.

Он повернул голову.

— Это вас в Сталинграде научили — так уверенно говорить?

— Там.

Он хмыкнул, и я ушёл.

Порох Фомичёв добыл у артиллеристов в первых числах сентября, когда немец начал отходить и мы шли за ним, почти не стреляя.

Порох был из гильзы семидесятишестимиллиметрового выстрела — трубочками, серыми, длинными, как макароны. Картечь Фомичёв накатал сам: нарубил свинец от немецкого кабеля и катал кубики между двумя сковородками, пока они не становились шариками. Гильзы — латунные, наши, стреляные: Синицын хранил их в коробе все до одной, под запись.

Капсюль у Фомичёва был свой. Он вынул из нагрудного кармана жестяную коробочку, открыл, и там в вате лежали маленькие медные чашечки.

— Двадцать штук, — сказал он. — «Жевело». С завода взял, в сорок первом. На всякий случай.

— И сколько случаев было?

— Этот первый.

Трубочки пороха он крошил ножом на доске, мелко, как лапшу, отмерял щепотками и ссыпал в гильзу, придавливая пальцем. Потом пыж, картечь, второй пыж, воск по краю. Работал он на полковой снарядной крышке вместо верстака, и руки у него при этом не дрожали — дрожали у меня.

— Ствол не трону, — сказал он, не поднимая головы. — Ложу не трону. Договор помню. Только патрон.

— Если патрон разорвёт ствол, — сказал я, — это считается, что ты ствол не трогал?

Фомичёв подумал.

— Поэтому и пробуем не в руках.

Испытывали за бугром, на отшибе, чтобы не пугать роту.

Боевые патроны из стволов я вынул сам и положил в карман. Обрез Бартош привязал к колоде проволокой в три оборота, стволами к бугру. Фомичёв пропустил бечёвку через спусковой крючок левого ствола и отвёл её в окопчик, шагов за пятнадцать. Правый ствол он заряжать не стал.

— Левый — хороший, — сказал он. — Правый и так устал.

Бартош, прежде чем уйти в окопчик, подошёл к колоде, присел и потрогал свой узел на ложе. Подёргал проволоку. Посмотрел на меня.

— Держит, — сказал он.

— Узел держит, — согласился Фомичёв. — Про ствол вопрос.

В окопчике нас было шестеро: Фомичёв с бечёвкой, я, Бартош, Синицын с «Учотъом», Харитонов со своей тетрадкой и Кабаков, который пришёл посмотреть.

— Витёк, — сказал Кабаков, посмотрев на меня. — Ты чего белый? Как на меловой горе.

Я не ответил.

Фомичёв намотал бечёвку на ладонь.

— Ну, — сказал он. — С богом. Или как у вас тут.

И дёрнул.

Грохнуло гораздо громче, чем грохает обрез. Над колодой встало пламя — длинное, жёлтое. Колоду развернуло на месте и перекинуло набок. Проволока выдержала. Обрез остался на ней, стволами в небо.

Мы вылезли и побежали. Первым добежал Фомичёв. Он упал на колени у колоды, отмотал проволоку, переломил стволы и заглянул в левый. Потом в правый. Потом снова в левый, долго, на свет.

— Цел, — сказал он.

Я выдохнул.

Гильза в левом стволе сидела намертво. Её раздуло, как бочку, и дульце треснуло. Фомичёв выбил её шомполом, повертел в пальцах и показал всем: латунь на боку пошла пузырём.

— Порох не тот, — сказал он. — Злой. Мелко накрошил — быстро горит. Крупно — не догорает. Пропорцию найду.

Бартош тем временем тоже стоял на коленях у колоды, но смотрел не на стволы. Он щупал узел на ложе, проводил пальцами по каждому витку проволоки.

— Держит, — сказал он снова.

Синицын записал в «Учотъ»: «Гильза латунная — 1. Раздута при испытании. К дальнейшему употреблению негодная. Капсюль „Жевело“ — 1, израсходован».

Харитонов открыл свою тетрадку, подумал и завёл отдельную страницу. Сверху написал: «Испытания».

— Выстрел был, — объяснил он Синицыну. — Значит, записываю.

— Выстрел был, — согласился Синицын. — Патрона не было. Патрон был не наш, самодельный. На балансе не числился.

— Поэтому — на отдельной странице.

Синицын посмотрел на отдельную страницу, потом на Харитонова.

Станцию мы увидели одиннадцатого сентября, в полдень, с насыпи.

Посёлок был большой, с кирпичными домами вдоль улицы, с палисадниками, с мазанками на окраинах. Станция стояла на южном краю. Вокзал — длинный, кирпичный, одноэтажный, с двухэтажной серединой. За вокзалом — пути, на путях — сгоревшие вагоны. Левее вокзала, шагах в шестидесяти, у самых путей — водокачка. Круглая кирпичная башня в три этажа, с железным баком наверху под конической крышей. За путями — депо.

Из окон второго этажа вокзала и с верха водокачки по насыпи били пулемёты. Немецкий арьергард держал станцию, пока за ней уходили его эшелоны.

Взвод лежал на насыпи и смотрел на вокзал. Смотрели все одинаково — как смотрят на накрытый стол.

— Стены, — сказал Кабаков.

— Углы, — сказал Недоля.

— Кирпич дореволюционный, — сказал Ерёмин. — Отсюда вижу. На извести. Хорошая кладка, честная.

Грачёв смотрел на вокзал поверх очков.

— Типовой, — сказал он. — Четвёртый класс. Зал ожидания, касса, буфет. Наверху квартира начальника станции. Лестница наверх — из служебного коридора. Буфет — в торце, справа. У буфета кухня. У кухни всегда своя дверь, со двора: продукты не носят через зал.

1802
{"b":"981547","o":1}