— Живёт кто-то, — одними губами сказал Дуров.
Мы разошлись, как положено: Тюрин с Дуровым остались снаружи, по углам, мы с Синицыным пошли к торцу. Дверь в каптёрку не заперли — только притворили. Изнутри не доносилось ничего.
Я встал у петель, вне проёма, и постучал.
Внутри завозились. Потом стукнуло — характерно, железом о дерево, так стукает ствол, который берут с упора, — и сиплый голос спросил:
— Кого нелёгкая?
— Свои, отец. Красная армия.
— Все нынче красная армия, — сообщила дверь. — А ты отойди от косяка-то. Я, может, через доску стрельну.
Я отошёл. Через доску дед мог и не попасть, но проверять не хотелось.
Дверь открылась. На пороге стоял дед — маленький, сухой, в железнодорожной шинели без хлястика, и держал он нас на прицеле берданки. Берданка была старше него самого.
У нас в Тельме, услужливо подсказала чужая память, у деда Игната была такая же. Только кривая.
— Ну, — сказал дед, оглядев всех четверых. — И чего забыли?
— Сторож, отец?
— Сторожа сейчас спят или в земле, — ответил дед. — Я стрелок ВОХР Копылов. При объекте состою. А ты кто такой, что ночью по моему объекту шастаешь?
— Ефрейтор Обухов. С высоты, — я показал подбородком наверх, где темнел курган. — Отец, нам патроны нужны. Двенадцатый калибр. У вас на посту должен быть боезапас.
Дед опустил берданку не сразу и не до конца.
— Должон, — согласился он. — И есть. И чего?
— Угости патронами, — попросил я.
— Ишь ты, — сказал Копылов. — «Угости» ему. Имущество казённое, на подотчёте. Придёт комиссия — с кого спрос? С Копылова спрос.
— Отец, немцы раньше придут.
— Немцы постреляют и уйдут. А комиссия всё пересчитает и останется.
Я посмотрел на него внимательнее. Деду было за шестьдесят. Пароходство его сгорело, охрана его воевала или лежала в земле, объект его состоял из четырёх обгорелых стен, и через реку от его поста стояла шестая армия вермахта. Комиссия в его картине мира была реальнее немцев, и я вдруг понял, что, возможно, ровно поэтому он до сих пор жив и в своём уме: у человека был порядок, и человек его держал.
Ломать это было нельзя. Это следовало использовать.
— Правильно, отец, — сказал я. — Спрос должен быть. Поэтому сделаем по закону. Я тебе — расписку, по всей форме: наименование, количество, кому и на какие нужды. Ты её в свою ведомость подошьёшь. Придёт комиссия — предъявишь. Имущество не пропало, имущество передано действующей армии для обороны города, вот подпись, вот дата.
Дед задумался. В темноте было слышно, как в нём борются два ведомства.
— А печать? — спросил он наконец.
— Печать у лейтенанта. Хочешь — завтра пришлю бумагу с печатью, взамен моей.
— Пришлёшь ты, — усомнился Копылов, но уже иначе, уже торгуясь. — Ладно. Пиши расписку. Только чернилами!
Чернил не было ни у кого. Был грачёвский огрызок химического карандаша, который я теперь носил с собой, — и дед, послюнив его и попробовав на бумажке, признал:
— Считай, чернила.
В каптёрке было тесно, сухо и тихо. После улицы тишина даже мешала. Топчан, застеленный по-солдатски. Печка-буржуйка. На стене — выцветший плакат про бдительность. И на столе, под окошком, заложенным кирпичом, лежала амбарная книга — толстая, разбухшая, с закладкой из бечёвки.
Копылов открыл её, и я заглянул через плечо. Дед вёл учёт. Он вёл учёт всего: «12 сент. Прямое попадание в пакгауз № 5. Сгорело зерно ржаное, примерно 400 тн.» «14 сент. Пакгауз № 2, стена южная, обрушение.» «17 сент. Приходили двое, спрашивали лодку. Лодки не имеется, о чём сообщено.» Копылов записывал пожары, обрушения и налёты круглым старательным почерком, обязательно с датой и временем. Кому потом сдавать эту книгу, было непонятно, но Копылову было все равно.
Ящик стоял под топчаном. Зелёный, длинный, с верёвочными ручками — точно такой, как описывал Синицын, и Синицын смотрел на него с гордостью портретиста, чей портрет оказался похож.
Внутри, в промасленной бумаге, рядами лежали патроны. Латунные, казённого снаряжения, и на бумаге стояло главное слово: «картечь».
— Охранный припас, — пояснил Копылов, наблюдая за моим лицом. — Нам дробью не положено. Нам положено, чтоб с одного раза.
— Сколько отдашь?
— А сколько в расписку впишешь, столько и отдам, — щедро ответил дед.
Я вписал полста. Больше было не унести без потери хода, а жадничать с человеком, у которого порядок, — портить отношения, которые ещё пригодятся. Копылов пересчитал патроны дважды, вслух, сверил с распиской, расписался сам — «сдал: стрелок ВОХР Копылов» — и только после этого позволил Тюрину взять ящик.
На прощание он оглядел нас ещё раз и спросил — впервые за ночь не по-казённому:
— Наверху-то как? Удержитесь?
— Удержимся, отец.
— Ну-ну, — сказал Копылов. — Если что, заглядывай — у меня тут ещё три ящика.
И закрыл дверь. Изнутри стукнул засов, и стрелок ВОХР Копылов остался на посту — один, с берданкой, между сгоревшим зерном и шестой армией, при полном порядке в документах.
— Вот это дед, — с чувством сказал Синицын на обратном пути. — Вот у нас на пристани такой был бы — я б, может, человеком вырос.
— Ты и так вырос, — сказал я.
Синицын споткнулся и дальше шёл молча. Похвала попала в него, как картечь, — в упор и вся сразу.
Дуров ткнул меня костяшками в спину.
Я остановился. Он показал вниз.
Поперёк тропы лежал провод. Тонкий, чёрный, ещё не втоптанный в землю. Один конец уходил вверх по скату, второй — за поворот оврага. Пока я смотрел, провод шевельнулся и протащил по камню сухой лист.
Кто-то шёл к нам.
Я поднял ладонь. Тюрин медленно опустил ящик на землю. Дерево всё-таки стукнуло о камень.
За поворотом смолкли голоса.
Я вытащил обрез из-под шинели. Переломил. Синицын уже стоял рядом с ящиком на коленях и обеими руками снимал крышку, стараясь не звякнуть гвоздями.
Промасленная бумага зашуршала на весь овраг.
— Тише ты, мля, — выдохнул я.
— Она казённая, — так же тихо ответил Синицын. — Охранная. Ей положено.
Я взял два патрона. Латунь была холодная. Вставил, закрыл стволы и взвёл курки.
Щёлк.
Щёлк.
За поворотом кто-то коротко что-то сказал по-немецки.
Я показал Тюрину на левую стенку оврага, Дурову — на правую. Синицын лёг возле ящика и положил винтовку на крышку. Я остался посередине, на одном колене.
Первым из-за поворота вышел немец с карабином. Шёл согнувшись, глядя под ноги. За ним показался второй — с катушкой на груди и ракетницей на поясе. Провод разматывался у него за спиной.
Первый увидел ящик.
Остановился.
Поднял голову.
Мы посмотрели друг на друга.
Карабин у него висел стволом вниз. Правая рука дёрнулась к шейке приклада.
Я выстрелил.
В тесном овраге звук ударил с обеих сторон сразу. На груди немца дёрнулась ткань. Он остановился, будто налетел на натянутую проволоку, сделал короткий шаг назад и сел под стенкой. Потом медленно завалился на карабин.
Второй бросил катушку.
Она упала, подпрыгнула и покатилась обратно за поворот, разматывая провод.
Немец рванулся следом. Тюрин вышел из темноты и ударил его плечом. Оба влетели в стенку оврага. Посыпалась земля. Немец оказался сверху, ткнул Тюрина локтем в лицо и потянулся к ракетнице.
Синицын прыгнул ему на спину.
Немец взвыл, сбросил его и всё-таки выдернул ракетницу. Ствол пошёл вверх.
Дуров наступил ему на кисть.
Хрустнуло.
Ракетница выпала.
Тюрин перевернул немца на живот и сел ему на поясницу. Тот бил ногами, хватал ртом землю и что-то кричал. Я подошёл и приставил второй ствол к его виску.
Он замер.
В ушах у меня стоял сплошной звон. Я видел, как двигаются его губы, но слов не слышал.
— Нихт шиссен, — прочёл я по губам. — Нихт шиссен.
— Руки назад.
Он не понял.
Тюрин понял за него. Завёл ему руки за спину, а Дуров подал провод. Связали запястья в три оборота. Немец зашипел: проволока впилась в кожу.