Лестница была цела наполовину, что для этого города считается роскошью. Второй этаж, коридор, три двери. Первая приоткрыта.
Тут я и остановился. Рядом стоял парень лет девятнадцати, худой, в очках, и целился взглядом в приоткрытую дверь. Войти он собирался прямо и с ходу. Желательно — распахнув её ударом ноги.
— Стой, — я взял его за плечо. — Что там, за дверью?
Он моргнул за стёклами.
— Немцы?
— Где именно?
Он помедлил с ответом. Я это оценил — большинство в такой момент не думает вообще.
— У окна, — предположил он. — Они ж стреляют. Значит, у окна.
— Один у окна, — согласился я. — А второй сидит вот тут, в метре от двери, за петлями, и ждёт, когда ты войдёшь и посмотришь на окно. Ты входишь. Смотришь туда, откуда стреляют по улице, и не ждёшь угрозы сбоку и сзади. И умираешь.
Грачёв перевёл взгляд с двери на петли, потом на меня.
— А почему он там сидит?
— Оттуда видно всех, кто входит, а его не видно никому. Запомни: в комнате опасны только углы. Стены никого не убивают.
За дверью что-то звякнуло. Времени на педагогику не осталось. Я вошёл низко, прижимаясь к косяку, чтобы петли оказались сразу передо мной. Там действительно сидел молодой немец в расстёгнутом мундире, с котелком в руках. Никакой засады — солдат устроился поближе к двери, чтобы поесть.
Он не думал о благородном ремесле штурма, и даже не успел поставить котелок. Второй — тот, что у окна — обернулся, и вот он-то был при оружии и почти успел. Хорошо, что между «почти успел» и «успел» в нашем деле лежит примерно вся человеческая жизнь.
Грачёв вошёл следом и молча, деловито двинул третьего прикладом в затылок — третьего я, каюсь, проглядел, он выходил из дальней комнаты. Грачёв не проглядел. Логично — он же в очках.
— Всё, — я перевёл дух. — Комната наша. Грачёв, ко мне.
Он подошёл, белый, с прыгающими губами.
— Смотри, — я показал на пол за дверью. — Вот тут он сидел. Метр от створа. Ты бы вошёл, посмотрел в окно и лёг вот сюда. Понял?
— Понял, — прошептал он.
— Не понял. Ты сейчас киваешь. Через час подумаешь и поймёшь. Иди к окну, встань сбоку, смотри во двор.
Он пошёл. Сбоку, а не по центру.
Уже кое-что.
Дом мы взяли за час с небольшим. Второй этаж, потом первый — первый оказался пустой, если не считать дохлой кошки и чьей-то шинели — а потом остался чердак.
Там сидел пулемётчик, и сидел он правильно: не у слухового окна, а в глубине, в темноте, стволом на люк. Единственный путь наверх — приставная лестница, а лезть по ней в люк, за которым тебя ждёт пулемёт, мне не хотелось.
Мы полежали внизу, послушали.
— Может, гранату? — предложил кто-то.
— Гранат нет, — напомнил Зотов.
— А, ну да, — расстроился боец.
Я лежал и смотрел на люк, а точнее — на потолок вокруг люка. Перекрытие в таких домах кладут по балкам, между балками — дранка и штукатурка, а сверху засыпка. Пуля винтовочная такое перекрытие проходит. Не вся и не везде, но проходит.
Пулемётчик, сидя в темноте, слышал нас превосходно. И примерно представлял, где мы стоим. Мы тоже примерно представляли, где он.
— Тюрин, — я показал на дальний угол коридора. — Встань туда и ори.
Тюрин глянул на меня и почему-то отказался:
— Не могу.
Внутренне чертыхнувшись — навыки есть, полномочий нет, — я выбрал другого «добровольца»:
— Митька.
— Я! — обрадовался рыжий.
— Иди туда и ори. Что хочешь ори. Ругайся, зови, лезь на лестницу — только целиком не залезай и бетоном прикрывайся.
— А если он по-русски не понимает?
— Про мать поймёт. Тут переводчик не нужен.
Митька просиял так, будто его отправили на именины. Добравшись до дальнего конца коридора, он принялся с чувством и очень громко объяснять немецкому солдату, что тот сейчас будет делать и с кем, а мы с Тюриным и Грачёвым стояли под другой частью перекрытия и слушали.
Или пулемётчик знал особо важные русские слова, или ему хватило тона. Наверху скрипнуло. Потом ещё раз. Он повернулся на голос и подтянулся к люку: орущий враг якобы лез на лестницу, а там его можно взять.
Скрип шёл строго над нами. Я показал пальцем в потолок и поднял ствол. Мы выстрелили втроём почти одновременно. Штукатурка посыпалась вниз крупной сухой крошкой, засыпало глаза, я успел подумать, что портянки уже не важны — теперь у меня за шиворотом стройматериалов на половинку дачи.
Наверху что-то тяжело село. Потом по потолку медленно поползло тёмное пятно.
— Митька, хватит! — крикнул я. — Он тебя больше не слушает.
Пулемёт мы забрали. Немецкий MG, и к нему полторы ленты — теперь у нашего взвода появился серьёзный аргумент. Грачёв стоял и смотрел на дырки в потолке. Потом поднял очки на лоб и потёр глаза от штукатурки.
— А как вы поняли, что он подойдёт?
Не «вы» — оговорился. Мы с ним одного, вообще-то, возраста. Я отметил и оговорку, и вопрос.
— Никак. Предположил. Он сидел лицом на люк и не мог не проверить, кто орёт.
— А если бы не подошёл?
— Тогда мы бы сидели внизу до темноты и ждали журчания ручейка — человек не ссать не может. Грачёв, запомни главное, — говоря ему, я обращался ко всем. — В доме половина работы делается ушами, а не глазами. Он нас слышал. Мы его слышали. Кто первый поверил в то, что услышал самое важное, тот и проиграл.
Грачёв похлопал себя по карманам в поисках карандаша. Карандаша не было.
Зотов потерял одного — парня из пополнения, фамилию которого я не успел узнать и уже не узнаю. Ему прострелили горло на лестнице, когда всё, казалось бы, кончилось. В этом городе всё кончается по три раза.
Карасёв пришёл, когда мы закрепились. Прошёл по этажу, задержался у трёх убитых немцев в первой комнате, потом у пулемёта, оглядел нас. Лицо у него было сложное.
— Через двор не пошли, — заметил он.
— Не пошли, товарищ лейтенант, — доложил Зотов. — Через торец получилось.
— Кто нашёл торец?
Зотов выдержал паузу: отвечать неохота, но и врать не буду.
— Обухов приметил.
Карасёв долго изучал меня. Я стоял как положено стоять красноармейцу перед лейтенантом: ел глазами начальство и всем видом показывал, что мыслей у меня нет и никогда в жизни не было.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Держите дом.
И ушёл.
Мог наорать за самоуправство. Не наорал. Умный, значит. Или запомнил на будущее — что, впрочем, тоже неплохо, лишь бы запомнил правильное.
Дом я обошёл сам. Не из любопытства — из привычки: пока не знаешь, где в твоём доме дырки, ты в нём не хозяин, а квартирант. Дырок оказалось четыре. Пролом в торце, через который мы сюда и пришли, окно на первом с выбитой рамой, дверь чёрного хода, заваленная так удачно, что человека не пропустит, а гранату вполне, и лаз в подпол.
В подпол я и полез. Там жили. Не в смысле сейчас, а в смысле до всего этого: под лестницей стояли банки, аккуратно, рядком, и на банках рукой хозяйки было написано: «Огурцы 41 г.». Часть побило осколками, часть просто высохла. Рядом валялся одинокий детский ботинок. Я моргнул, отвёл взгляд и позвал своих — не вернётся хозяюшка за консервами, можно забирать.
А в углу, за банками, у стены, стояло ружьё. Двустволка. Старая, курковая горизонталка, из тех, что переживают трёх хозяев, одну империалистическую войну, одну революцию и одну войну гражданскую. Ложа треснута и обмотана проволокой. Стволы в мелкой рыжей ряби, но целые.
Я взял её в руки и переломил. Пусто. Хозяин, уходя, забрал патроны и не забрал ружьё — стало быть, торопился, а может, решил, что с ружьём его не пустят в эвакуацию.
Наверху скрипело перекрытие: мужики шли по огурцы, а мне после тринадцати лет без инструмента наконец выдали ружьё.
Ласково погладив двустволочку, я попросил:
— Послужи и на этой войне, родная. Клянусь: отреставрирую и на стену повешу, будет тебе почётная пенсия. Но сначала придётся немного тебя улучшить. Договор?
Двустволка вкусно щелкнула, и я услышал в этом звуке согласие.