— Ходят, — сказал Остапчук наконец. — Не здесь. За второй стеной. Там котельная, наверно, — труба туда идёт. Трое, может, четверо. И кто-то стучит. Не кайлом. Ломом. Пробивают куда-то.
— Куда?
Остапчук перешёл к другому месту трубы. Послушал.
— К нам. Где-то в том конце. — Он показал на дальнюю стену подвала. — Не сегодня пробьют. Стена толстая. Завтра к утру.
Ерёмин подошёл к дальней стене и постучал по ней костяшками пальцев. Прошёл вдоль, постучал ещё.
— Вот здесь, — сказал он. — Тут когда-то был ход. Заложили. Кирпич новый, в полкирпича. Они к нему и идут. Знают.
— А мы? — спросил я.
— А мы раньше.
Я собрал людей в подвале, у лампы.
— Раскладка. Ерёмин, Остапчук — ломом и лопатой, этот ход. Тихо, пока у них стучат. Когда у них перестанут стучать — перестаём и мы. Отделение Недоли — захват. Через ход, в котельную. Дальше — по их подвалам, к дому на углу, до самого рва. Шестопалов — закрепление: идёшь за захватом, каждый подвал, который прошли, занимаешь и держишь. Двоих у каждого пролома, лицом назад. Подвалы соединены — значит, соединены и в спину. Яценко — наверху, двор и подъезды. Если немец полезет из подвала наверх — встретишь. Кабаков — тоже наверху.
— А «пила»? — спросил Кабаков.
— Под сводами не стреляет.
— Оглохнем до конца войны, — согласился Кабаков. — Я помню.
— Лампы, — сказал Остапчук.
— Лампы — только сзади. У захвата — ни одной.
— Кто с огнём — тот мишень, — сказал Недоля своим, как будто они этого не знали. Он всегда так говорил перед боем: вслух, то, что все знали. Чтобы знали ещё раз.
Ход пробили к трём часам ночи.
Ерёмин вынимал кирпичи по одному, в ритм немецкому лому за стеной. Немцы стучали, мы вынимали. Немцы останавливались передохнуть — мы останавливались. Остапчук подхватывал кирпичи, передавал назад, Круглов складывал их у стены, ровно, в штабель, как на складе.
На третьем часу немецкий лом замолчал совсем.
Ерёмин тоже замер. Приложил ладонь к кладке.
— Ушли, — сказал он. — Отдыхать. Там пусто. Шагов пять до них, не меньше.
В стене оставался последний ряд. Ерёмин поддел его ломом, и кирпичи вывалились наружу, внутрь котельной, мягко, в угольную пыль.
Из дыры пахнуло углём, остывшим шлаком и чужим потом.
Бартош выдал мне из ящика четыре патрона — на два пустых двойника, и ещё два — россыпью. В кармане стало четыре, в карманах ватника — три двойника. Ящик Синицын оставил наверху, у Яценко.
— Двери не бить, — сказал я Бартошу. — Здесь двери у них все свои.
— Дверь оставь ему, — сказал Недоля. — Пусть караулит.
Он сказал это себе. Это был его первый пункт.
Недоля лёг у дыры, послушал. Потом пролез в неё ногами вперёд, без звука. За ним — Остапчук. Потом Чумак, Дуров. Я пятым. Бартош — шестым.
Котельная была большая, тёмная, с двумя котлами, похожими на паровозы без колёс. Пол засыпан углём. У дальней стены, под низкой аркой, был ход дальше — дверной проём без двери, а за ним — темнота и голоса.
Голоса говорили по-немецки. Негромко, устало. Кто-то кашлял. Кто-то жаловался на ноги.
Недоля показал рукой: двое со мной к арке, остальные — у котлов.
Он и Остапчук пошли вдоль стены. Неслышно, по углю, вдоль котла. Я пошёл за ними, на шаг сзади. Дуров — у моего плеча.
У арки Недоля встал сбоку, в метре от проёма. Достал гранату. Посмотрел на меня.
Я кивнул.
Граната ушла в темноту катом, по полу. Голоса оборвались. Кто-то крикнул. Рвануло.
Недоля нырнул в арку боком, от косяка. Остапчук — за ним, по другой стене.
Я встал в проёме.
Помещение за аркой было угольным складом. В дальнем конце, у стены, на куче угля стоял немец с автоматом, прямо против меня, в четырёх шагах. Его осветило вспышкой гранаты, а потом — фонариком Дурова за моей спиной.
Правый.
Немец сел в уголь.
Рука Дурова легла на плечо.
Сквозь звон я видел, как Недоля и Остапчук идут вдоль стен. Как кто-то из немцев поднимает руки над кучей угля. Как Чумак, войдя следом, отбирает у него винтовку. Немцев в складе было пятеро. Двое лежали, трое стояли с поднятыми руками. Худые. Чёрные от угля. Один держал в поднятой руке ломоть хлеба — так и не успел положить.
Звон отступил. Я переломил обрез, вынул гильзу и вложил патрон из кармана.
— Шестопалов! — сказал я в дыру за спиной.
Шестопалов уже лез. За ним его люди. Он поставил двоих в котельной, двоих — у арки. Пленных повели назад, через ход, к Яценко.
Из угольного склада дальше вёл коридор.
* * *
Это был подвальный коридор под всем домом — длинный, узкий, низкий. По обе стороны — дощатые чуланы с решётчатыми дверцами, по одному на квартиру. В чуланах — банки, дрова, старые кресла, детские санки. Под потолком — трубы. В правой стене, почти под самым сводом, через каждые десять шагов — продушины. Окошки на улицу, в световые колодцы у тротуара, забранные решёткой. Через них в коридор падал серый свет. Наверху светало.
Коридор вёл к угловому дому. К тому, что стоял у самого рва.
— Тихо там, — сказал Остапчук. Он стоял у трубы, приложив ухо. — Сейчас тихо. Дальше, за поворотом, кто-то есть. Возятся.
Недоля посмотрел в коридор. Посмотрел на чуланы. Повернулся к Остапчуку.
— Чуланы — мои, — сказал он. — Твоё — вперёд, по трубе. Слушаешь. Я за тобой, смотрю двери. Каждую. Чумак — за мной, Дуров — за Чумаком. Товарищ старший лейтенант — сзади.
Он так распределял каждый раз. Себе брал то, что опаснее. Новичку — то, что он умел лучше всех. Это тоже был его пункт, только не записанный.
Пошли.
Остапчук двигался вдоль трубы, касаясь её пальцами. Недоля — за ним, чуть сбоку, заглядывая в каждый чулан через решётку дверцы. Стволом автомата открывал дверцы, где решётка была заставлена. Чумак — за ним, лицом вперёд, ППШ поверх их голов. Дуров — у правой стены. Я — у левой.
Первый чулан. Пусто. Второй. Дрова. Третий. Пусто.
Свет из продушин ложился на пол серыми квадратами. Мы проходили через квадраты один за другим, и тени от решёток ползли по нам и отпускали.
Четвёртый. Пятый. Банки на полках.
Остапчук остановился у шестого чулана. Прижал ухо к трубе. Поднял руку.
— Там. — Шёпотом. — За поворотом. Двое. Один шепчет. Близко.
Поворот был в десяти шагах. Впереди, на полу, в квадрате света из продушины, лежала тень решётки.
Недоля посмотрел на поворот. Потом на тень.
Тень была неправильная. В клетке решётки не хватало одной клетки. Её закрывало что-то тёмное, округлое, по ту сторону, снаружи. В световом колодце над продушиной.
Недоля схватил Остапчука за ворот и рванул назад и вбок, к стене чуланов. Сам остался на месте. Посреди коридора. В квадрате света.
Сверху, из продушины, ударила очередь.
Короткая. В упор, сверху вниз, через решётку. Пули выбили из пола кирпичную крошку. Недоля упал на бок, на чуланную дверцу, и дверца под ним проломилась.
Я уже стоял под продушиной. Решётка была в полутора метрах над моей головой. За решёткой, в колодце, было лицо. Молодое. Каска, сдвинутая назад. Ствол автомата в решётке.
Левый. Снизу вверх.
Лица в решётке не стало. С решётки посыпался снег.
Звон.
Рука на плече. Дуров. Он считал, держа одной рукой моё плечо, а второй — винтовку стволом на поворот коридора.
Из-за поворота никто не вышел.
Чумак дал туда очередь, длинную, по стене, на рикошет. Потом бросил гранату. Рвануло. Кто-то закричал по-немецки, тонко, и замолчал.
Остапчук сидел у стены чуланов, куда его отбросил Недоля. Смотрел на Недолю. Не вставал.
Звон держался. Я его не слушал. Я встал на колени рядом с Недолей.
Недоля лежал на боку, в обломках дверцы, лицом к стене чуланов. Пули вошли сверху, в плечо и под ключицу. Бинт на ухе сбился. Глаза у него были открыты, и смотрел он не на меня, а на Остапчука.
— Цел? — спросил Недоля.
Голоса его я не слышал. Я видел губы.