Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Инструмент, — сказал Грачёв.

Унтер-офицер не понял. Грачёв не стал объяснять.

К пятому февраля наш квартал был чистый. Город ещё гремел вокруг — севернее, ближе к цитадели. Нам дали два дня.

Кабаков ушёл утром первого из этих дней с Грачёвым и вернулся к обеду. Ничего не сказал. Только махнул рукой: за мной.

Баня была в трёх кварталах, в переулке у рынка. Длинное кирпичное здание с высокими окнами, над входом — немецкая надпись; под ней проступали закрашенные польские буквы. Внутри — вестибюль с кассой, раздевалка с деревянными шкафчиками, мыльная в белом кафеле. Медные краны вдоль стен. Каменные лавки. А за мыльной — парилка. Настоящая. С полками в три яруса, с каменкой, с деревянной шайкой на цепочке.

В котельной под баней стоял старый поляк-кочегар в кожаном фартуке. Котлы были целые. Уголь был. Кочегар всю осаду просидел в котельной, поддерживая огонь: если всё остановить, трубы перемёрзнут и полопаются.

— Старая баня, — перевёл Грачёв. — Говорит, при кайзере строили. При кайзере, при Пилсудском, при Гитлере — топил. И при нас будет.

— Скажи ему, — сказал Кабаков. — Скажи ему, что он человек.

Грачёв сказал. Кочегар кивнул, будто так и было.

Мылись три часа. По взводам, по отделениям. Мыло было — Синицын выдал из запасов, немецкое, в обёртках. Веники нашли в скобяной лавке по соседству — берёзовые, для подметания, сухие, без листьев. Кабаков замочил их в кипятке, и они ничего, держали пар.

Кабаков стоял в парилке у каменки, в одном полотенце на поясе, с кружкой с синим ободком в руке. Плескал на камни. Камни отвечали сухим, злым шипением, и пар уходил к потолку, а оттуда опускался на полки.

— Выше, — сказал он Митьке. — Выше лезь. Там жар.

Митька залез на третий полок, полежал, скатился вниз красный, как рак, и выбежал в мыльную под холодный кран.

Бартош лежал на втором полке, закрыв глаза, и Кабаков сам парил его — берёзовыми прутьями, ровно, с оттяжкой, как в Сталинграде, когда парить было нечем.

Чумак сидел на нижнем полке и пел «Раскинулось море широко». Голос у него был сильный, хриплый. Пар глушил его, и песня шла по бане, как по палубе в туман. Мылись и подпевали. Грачёв подпевал без слов: слов он не знал.

Фомичёв постучал по медному крану, послушал звук и сказал, что кран хороший, немецкий, довоенный.

Ерёмин сходил в котельную и вернулся довольный: топка у кочегара сложена правильно, по-людски, тяга что надо.

Остапчук мылся долго, тёр себя мочалкой, пока кожа не порозовела. Угольная кайма на его веках не смывалась. Она не смывалась никогда.

Последним, отдельно, через час после всех, мылась Вострикова. Кабаков сам выставил у дверей бани караул — Круглова и Савина-второго — и сам заново натопил парилку. Вострикова вышла через час, румяная, с мокрыми волосами под пилоткой.

— Спасибо, — сказала она Кабакову.

— Не за что, — сказал Кабаков. — Это баня.

Когда все ушли, Кабаков остался в парилке один. Я вернулся за забытым ремнём и увидел его через дверь. Он сидел на верхнем полке в облаке пара, закрыв глаза. Кружка с синим ободком стояла у колена. Я взял ремень и тихо вышел.

Сомов появился на КП роты восьмого февраля.

КП был в подвале углового дома, где Шестопалов встретил контратаку. Ящики заменили столом и стульями из квартиры с фикусом. Я сидел над планом квартала, когда вошёл Сомов.

Он был в той же шинели, что в Сталинграде. Лицо стало суше.

— Обухов, — сказал он и сел напротив, не спрашивая. — Опять попались.

— Здравия желаю.

— Попались, — повторил Сомов. — На этот раз в наградной лист.

Он достал из планшета бумагу. Положил на стол.

Наградной лист. Почерк Карасёва. «Представляется к званию Героя Советского Союза». Ниже — описание: форт, штурмовая группа, «лично уничтожил в центральном каземате…», «умело организовал…», «тридцать один пленный…». И подчёркнутое красным карандашом: «…действуя охотничьим двуствольным ружьём…»

— Ружьём, — сказал Сомов. — Охотничьим. Двуствольным. Командир штурмовой группы, старший лейтенант, кандидат в Герои. Это для дивизионной газеты хорошо. Для наградного отдела фронта — вопрос.

— Какой?

— Почему не по штату вооружён.

— Ружьё — личное. Трофей. Командир полка в курсе.

— Командир полка в курсе, — согласился Сомов. — Командир батальона тоже в курсе. Все в курсе. Вы с ним третий год ходите, и все в курсе. — Он постучал пальцем по подчёркнутой строке. — Но наградной лист пойдёт выше. Там будут читать люди, которые не в курсе.

Он помолчал.

— У меня другой вопрос, Обухов. Мне доложили, что в форте вы вскрывали двери выстрелом. Специальными патронами. Где вы такому научились?

— Довоенная подготовка. И оружейник у меня — тульский.

Сомов посмотрел на меня долго. Тем же взглядом, что в Сталинграде, когда он закрывал моё дело.

— Логично, — сказал он.

Он забрал наградной лист, сложил вчетверо и убрал в планшет. Встал.

— Я своё заключение приложу, — сказал он. — Что положено: проверен, компрометирующих данных нет. А дальше пусть решают.

У выхода он обернулся.

— Довоенная подготовка, — сказал Сомов. — Хорошая у вас была довоенная подготовка, Обухов. Я бы на ваш довоенный техникум посмотрел.

И ушёл.

Митька, который всё это время сидел в углу с термосом, выдохнул.

— Это кто был?

— Старый знакомый.

— А чего он хотел?

— Посмотреть, на месте ли я, — сказал я.

Синицын занимал подвал соседнего дома. Каптёрка выросла в склад. Там стояли ящики, мешки, тюки, швейная машинка, два велосипеда, бочка с солёными огурцами и патефон, который Митька запретил трогать.

Десятого февраля Синицын разложил на столе листы бумаги, химический карандаш, бечёвку и списки отправителей.

По приказу НКО от двадцать шестого декабря, с первого января рядовому разрешалось раз в месяц отправить домой пять килограммов, офицеру — десять. Синицын приказ знал наизусть.

Он собирал посылки семьям погибших.

Савину, погибшему под Изюмом, — в Кинешму. Ракитину — в Горький. Его два ордена, завёрнутые всё в ту же портянку, Синицын отложил отдельно — для передачи через штаб. Связисту Лапину — в Пензу. И остальным, по списку Грачёва, кого успел найти по адресам.

Он укладывал в каждую ткань — отрез ситца, отрез сукна. Мыло. Иголки и нитки. Пачку чая. Сахар. Детские вещи, если в семье были дети. Обуви он не клал ни в одну.

Каждую посылку он описывал в «Учоте» отдельно. С весом. С подписью.

— А норма? — спросил Грачёв. — Мёртвые посылки не отправляют. Норма — на живых.

— Норма на живых, — согласился Синицын. — Круглов своей посылки не отправлял — у него никого. Фомичёв, Кабаков, Чумак, Жумабаев — тоже. Каждый записан отправителем одной посылки, каждый сам понесёт её на военно-почтовую станцию. Кому отправлять — решили сами. Разрешение на каждого оформим у командира части.

На столе стояли одиннадцать собранных, но ещё открытых посылок. Завтра отправители понесут их на военно-почтовую станцию — на проверку, зашивку и опечатывание. Под столом — ещё пять, не законченных.

— Синицын, — сказал Грачёв. — Ты в Познани самый богатый человек в роте.

— У меня склад, — согласился Синицын.

— И при этом у тебя самого — ничего.

Синицын подумал.

— Тетрадь, — сказал он. — Тетрадь моя.

Он повернулся ко мне.

— Товарищ старший лейтенант. Ваша норма. Десять кило. Вы с нового года ни одной не отправили. Куда?

Я хотел сказать «никуда». Потом сказал:

— В Тельму. Усольский район. Обуховой Пелагее Фёдоровне.

Синицын записал.

— Что класть?

— Что сам считаешь. Тёплое. Чай. Сахар. И письмо отдельно напишу.

— Есть, — сказал Синицын.

Я сел писать письмо матери человека, в теле которого жил. Писать было трудно. Я написал, что жив, что воюю, что здоров. Что скоро. Что пусть ждёт.

Начал я письмо со слова, которое далось труднее всех остальных: «Мама».

Двенадцатого Кабаков снова истопил баню.

1838
{"b":"981547","o":1}