Подворотня соседнего дома выходила во двор-колодец. Двор отделяла от двора углового дома кирпичная стена в два метра. По верху стены было зацементировано битое стекло.
Бартош сложил вчетверо плащ-палатку, бросил на стекло и подставил спину. Первым перелез Дуров, за ним Чумак. Дуров спрыгнул, присел и махнул рукой.
Я пошёл третьим. Правое бедро на стене напомнило о себе, но держало.
Двор углового дома был тесный. У колонки стоял немецкий мотоцикл с коляской. Двое немцев грузили в коляску швейную машинку «Зингер»; автомат лежал на руле.
Дуров выстрелил. Первый выронил машинку и рухнул рядом. Второй потянулся к автомату. Чумак дал короткую очередь, и немец навалился на коляску.
На улице всё так же перекликались два пулемёта: немецкий из окна и наша «пила» из-за бронетранспортёра. Наверху наших выстрелов не услышали.
Чёрный ход вёл на лестницу. Лестница была деревянная, крашеная, со стёртыми ступенями. Из аптеки на лестницу выходила дверь.
— Остапчук, Чумак — у аптеки, — сказал я. — Недоля, Круглов, Грачёв, Харитонов — третий этаж, по моей команде. Бартош, Ерёмин, Дуров — со мной.
Мы поднялись на площадку второго этажа. Пулемёт стрелял за стеной, так близко, что с потолка сыпалась побелка.
Ерёмин положил ладонь на стену у двери. Подержал.
— Пулемёт у окна. Двое. Дальше кто-то ходит.
Дверь в квартиру была дубовая, двустворчатая, с медной ручкой. Петли — внутри. Открывалась она внутрь.
Я встал в метре от косяка, со стороны ручки. Бартош встал со стороны петель. Дуров — ниже, на ступенях, лицом к третьему этажу.
Пулемёт за стеной замолчал. Меняли ленту. За бронетранспортёром «пила» тоже замолчала — Кабаков ждал.
Я кивнул.
Бартош ударил сапогом в замок. Створки распахнулись.
Комната была большая, с роялем, с портретом какого-то усатого пана на стене. На подоконнике стоял MG-34. Первый номер, опустившись на колени, заправлял ленту; второй подавал. Пулемётчик увидел меня и рванул оружие на себя, разворачивая ствол. Тяжёлый MG полз медленно.
Я шагнул в проём и выстрелил из правого.
Сноп ударил пулемётчика в грудь; падая, он стащил MG с подоконника.
Второй номер выронил ленту и поднял руки. Поднял высоко, до потолка.
Из дальней комнаты выскочил третий с пистолетом. Выстрелил. Пуля ударила в косяк, на ладонь от головы Бартоша. Бартош выстрелил из винтовки от бедра. Третий упал в дверях дальней комнаты.
В ушах у меня стоял звон. Комната была ватная. На плечо мне легла рука. Дуров поднялся с лестницы и считал.
На счёте «десять» сквозь звон начали пробиваться другие звуки. Я вытряхнул стреляную гильзу, вставил патрон из кармана и защёлкнул обрез.
— Недоля! Третий этаж! — крикнул я в лестницу.
Наверху загремели сапоги.
Второй номер стоял с поднятыми руками и смотрел на обрез, не отрываясь.
— Ерёмин, этого вниз. К Чумаку.
Ерёмин повёл пленного. Тот шёл по лестнице и всё оглядывался.
Я подошёл к окну. Отсюда была видна вся улица.
За бронетранспортёром Кабаков поднял голову. Я махнул ему каской. Он махнул в ответ.
На правой стороне люди второго взвода перебегали от подъезда к подъезду. Лейтенант бежал первым. Я бы так не сделал, но у него получалось.
Слева, во дворах, работал Яценко. Его не было видно. Слышно было — граната, пауза, очередь, пауза, граната. Ровно, как по метроному. Потом из окна второго этажа дома напротив высунулась рука с пилоткой и помахала. Чисто.
Я смотрел на улицу сверху, как на схему. Отделения входили в подъезды без моих команд. Рота работала.
В конце улицы, за перекрёстком, из переулка выползла немецкая самоходка, приземистая, без башни. Постояла, повела стволом. Ударила в дом на правой стороне. Посыпался кирпич. Лейтенант второго взвода затащил своих в подворотню.
— Митька. К третьему взводу. Пусть ведут бронебойщиков на второй этаж аптеки, вот в это окно.
Митька убежал.
Бронебойщикам не пришлось стрелять. С главной улицы, грохоча, вывернула «тридцатьчетвёрка». Самоходка дала задний ход и ушла в переулок. Танк остановился у перекрёстка, довернул башню и пошёл за ней.
Сверху загремели шаги. Спустился Недоля.
— Третий этаж — чисто. Чердак — чисто. На чердаке был наблюдатель. Ушёл по крышам.
— Хорошо. Держи этаж.
Через полчаса улица была наша.
В квартире с роялем было на что посмотреть. Пулемёт MG-34 с погнутым кожухом. Две коробки лент. Ранцы. И чемодан, который немцы собирали, видимо, не один день.
Синицын приехал на Ласточке и описывал содержимое чемодана, раскладывая вещи на рояле.
«Чулки дамские шёлковые — 9 пар. Сахарница серебряная — 1. Ложки серебряные — 6. Бумажных злотых — пачка, в растопку. Водка польская „Выборова“ — 2 бут. Сардины португальские — 7 банок. Патефон с пластинками — 1. Пластинок — 11, из них одна треснутая».
Митька перебирал пластинки. Читал вслух названия, по слогам.
— Шо-пен. Это кто?
— Поляк, — сказал Грачёв. — Композитор.
— Хороший?
— Хороший.
Митька отложил Шопена отдельно.
Из подвала поднялась хозяйка квартиры. Седая, в чёрном платье, с ключами на поясе. Она остановилась на пороге и посмотрела на рояль. Потом на сахарницу.
Синицын проследил её взгляд. Взял сахарницу и ложки, протянул ей.
Хозяйка взяла. Сказала что-то длинное по-польски. Грачёв развёл руками. Мамедова поблизости не было.
Синицын вычеркнул строку и написал ниже:
«Сахарница серебряная — 1, ложки — 6. Возвращены владелице. Основание — по-честному».
Внизу, в аптеке, Вострикова стояла у прилавка перед стариком-аптекарем в пенсне. Он не говорил по-русски. Она не говорила по-польски.
— Иодум, — сказала Вострикова, вспоминая что-то из курсов. — Бисмутум. Бинты… как это. Фасция.
Аптекарь поправил пенсне. Ответил по-латыни. Полез на верхнюю полку.
Через пять минут у Востриковой была полная сумка: йод, марля, вата, коробка с ампулами. Их названия аптекарь переписал ей на бумажку по-латыни. Аптекарь проводил её до двери и поцеловал руку.
— Он что, теперь мне жених? — спросила Вострикова у Грачёва.
— Нет. Здесь так прощаются.
— Жалко, — сказала Вострикова и пошла к раненым.
Вечером у бронетранспортёра Харитонов открыл свою тетрадь.
— Шестьдесят шесть, — сказал он. — Со звёздочкой.
— Пятьдесят девять, — сказал Синицын, не поднимая головы. — И шесть отдельной графой. Звёздочек в «Учоте» не бывает.
— А в ведомости бывают.
— Ведомость у тебя личная. А «Учотъ» теперь ротный. С печатью.
Печати у Синицына не было. Но спорить с ним Харитонов не стал. Он поставил возле «66» ещё одну звёздочку, поменьше, — на всякий случай.
Двадцать четвёртого Люблин взяли.
Роту поставили на южной окраине, на шоссе, которое уходило к Замостью. Мы шли по обочине, и слева от дороги потянулась колючая проволока.
Проволока шла в два ряда, на бетонных столбах, загнутых внутрь. За ней стояли бараки. Деревянные, тёмные, одинаковые, ряд за рядом. Над ними — вышки. На одной вышке ещё висел прожектор. Дальше, в глубине, стояла труба. Квадратная, кирпичная.
Ворота были открыты. Возле них стояли наши часовые и курили.
Роту не останавливали. Но шоссе шло вдоль проволоки долго, и мы шли вдоль неё.
У дальнего края лагеря к дороге выходил склад. Широкий барак с распахнутыми дверями. Синицын шёл рядом с повозкой и заглянул туда. Остановился.
Внутри была обувь. От пола до стропил. Ботинки, туфли, детские сандалии, сапоги, галоши. Кучей. Без пар.
Синицын привычным движением открыл «Учотъ». Достал карандаш. Написал: «Обувь —».
И остановился.
Карандаш постоял над бумагой. Синицын закрыл тетрадь и убрал её за пазуху. Взял Ласточку под уздцы и пошёл дальше.
Ближе к трубе, у самой проволоки, стоял длинный деревянный барак с низкой двускатной крышей. С торца к нему примыкала кирпичная пристройка. Над дверью была надпись готическими буквами. Кабаков остановился и посмотрел на неё.