Митьку я забрал себе связным. Спорить не стал никто, меньше всех — Митька.
Пятого июля вечером Карасёв принёс сводку. Митька читал её у землянки:
— «С утра пятого июля наши войска на Орловско-Курском и Белгородском направлениях вели упорные бои с перешедшими в наступление крупными силами пехоты и танков противника…»
Дальше шли цифры — подбитые танки, сбитые самолёты. Цифры были большие. Митька дочитал и сложил лист.
— Вот видишь, — сказал Карасёв, глядя на реку. — А мы не там.
— Там танки, — ответил Кабаков. — А тут речка.
Я знал, что будет там через неделю под деревней, названия которой пока не было ни в одной сводке. Знал и то, почему мы здесь, а не там. Промолчал.
— Сам пойдёшь? — спросил Карасёв.
— Сам.
— Взводному не положено.
— Мне смотреть надо, товарищ лейтенант. Не слушать.
Он махнул рукой.
Взял я Дурова и Ерёмина. Дурова — потому что Дуров. Ерёмина — потому что гора была из мела, а мел и глину печник знает лучше любого сапёра. Бартош переправлял.
Вышли в ночь на десятое, в одиннадцать, когда месяц ушёл за лес. Бартош связал плотик из двух брёвен и двери — дверь притащили из деревни днём, и Бартош выбрал её из семи. На дверь положили оружие, сапоги и гимнастёрки. Сами остались в исподнем.
— Белое — это хорошо, — сказал Ерёмин, щупая свою нательную рубаху. — На меловой горе — хорошо.
— Мокрое станет серым, — сказал Дуров.
Это было три слова, и все по делу.
Вода была тёплая, как в бане после третьего пара. Бартош шёл первым, толкая плотик, и держал его наискось к течению. Мы плыли рядом, держась за край двери. Течение тянуло вниз, к излучине. Бартош не боролся — он давал воде нести плот туда, куда было нужно ему, и чуть подправлял. Метров через семьдесят, в полусотне шагов ниже того места, где мы вошли в воду, дверь мягко ткнулась в ивняк под белой горой.
— Тут жду, — шепнул Бартош. — До трёх.
Гимнастёрки и сапоги остались на плотике. Обрез я повесил на ремне через плечо, под правую руку. Дуров взял нож, Ерёмин — нож и две гранаты.
Мел начинался прямо от воды. Ерёмин потрогал склон, растёр щепотку на пальцах, понюхал и зачерпнул горсть.
— Лицо, — шепнул он. — Руки. Рубаху.
Мы натёрлись мелом — лица, руки, мокрые рубахи. Мокрое взяло мел хорошо, и серое снова стало белым. Через минуту рядом со мной на белом склоне лежали двое белых людей — видно их было, только если знаешь, куда смотреть.
Полезли.
Мел под ладонью был сухой, шершавый и тёплый, будто днём его пекло и он ещё не остыл. Он осыпался из-под пальцев с тихим шорохом. Ерёмин полз, пробуя каждый выступ, прежде чем опереться. Дуров полз так, будто склон был ровным полом.
Метров через сорок Дуров замер и поднял руку.
Над нами, шагах в тридцати, склон пересекала белая полоса. Она белела ярче склона — свежий выброс мела, бруствер. Нижняя траншея.
Я лёг и стал смотреть.
Траншея шла по склону не прямо. Каждые десять-двенадцать шагов она ломалась — делала колено, уступ, и снова шла ровно. Колени белели на склоне правильными зубцами, как зубцы крепостной стены. Траверсы. Я начал считать их влево и вправо и насчитал девять зубцов, пока глаза не перестали их различать.
Углы. Через каждые десять шагов — угол. Первые углы за полгода.
Правее, где склон резал глубокий яр, траншея делала широкую петлю. В петле кто-то негромко говорил по-немецки — двое, ровными голосами, без всякой спешки. Чиркнула спичка, и на миг в чёрной щели под брустверным козырьком проступил ствол. Пулемётное гнездо. Амбразура смотрела вниз, на воду, наискось вдоль реки.
От гнезда к воде шла тропа. Даже в темноте она была видна: утоптанный мел темнее нетоптаного.
Ерёмин рядом со мной ковырнул склон пальцем, прислушался, как осыпается крошка, и шепнул мне в ухо:
— Мел для побелки. Не для окопа.
Выше, у гребня, белела вторая нитка — та же зубчатая, с теми же коленами. Над ней чернело небо.
Дуров тронул меня за локоть и показал на тропу.
Сверху, из петли, по тропе спускался человек. Шёл он не таясь, с котелком в руке, тяжело ставя ноги и насвистывая. Тропа проходила в пяти шагах от камня, за которым лежал я.
Я лёг на мел плашмя. Правая рука сама нашла обрез.
Большим пальцем я взвёл левый курок, держа его, чтобы не щёлкнул, и медленно, по миллиметру, отпустил на взвод. Потом правый. Немец насвистывал. Взводы легли тихо, под его свист.
Немец дошёл до камня и остановился. Поставил котелок на мел. Посмотрел на реку. Потом повернулся к моему камню и расстегнулся.
Пять шагов. Обрезу хватало.
Я не выстрелил. Мы пришли смотреть.
Немец сделал своё дело, долго и обстоятельно, насвистывая всё ту же песенку. Застегнулся, поднял котелок и пошёл к воде. Я слышал, как он набирает воду, как отряхивает котелок, как поднимается обратно по тропе. Шаги прошли мимо камня. Ушли вверх. В петле снова заговорили двое.
Я спустил курки с взвода — так же медленно, по миллиметру.
Дуров придвинулся ко мне.
— Тропа битая, — шепнул он. — Каждую ночь.
Сытый, непуганый немец, который ходит за водой по одной тропе в одно время. Такого немца я не видел с октября. Расписание вернулось.
Мы полежали ещё полчаса. Я досчитал траверсы вправо до яра и влево до того места, где траншея уходила за выступ горы. Дуров запомнил, где из траншеи в склон уходили двери блиндажей — три тёмных прямоугольника в белом. Ерёмин прошёлся ладонью по склону под бруствером и нашёл место, где мел был рыхлый — выброс лёг на старую осыпь.
— Тут полезет — посыплется, — шепнул он. — А тут, левее, — камень.
Спускались медленнее, чем поднимались. Бартош ждал в ивняке, по шею в воде, держа дверь.
Мы были на середине реки, когда над горой хлопнула ракета.
Она поднялась с гребня, зависла и поплыла, заливая воду мертвенным белым. Река засветилась до самого нашего берега.
— Под дверь, — сказал Бартош.
Мы ушли под плотик. Над головой вместо неба оказались мокрые доски.
С горы ударил пулемёт — длинно, для порядка, наискось по воде. Пули зашлёпали справа, метрах в двадцати ниже по течению. Потом ближе. Потом ушли в наш берег, в ивняк.
Ерёмин под дверью хлебнул воды и закашлялся, зажимая рот кулаком. Бартош держал плотик одной рукой, а другой — Ерёмина за шиворот.
Ракета догорела. Стало темно.
Бартош отпустил дверь. Течение взяло плотик, и он поплыл вниз, к излучине, в чёрную тень ивняка под нашим берегом. Бартош не грёб. Он лежал в воде рядом с дверью и слушал реку.
Вторая ракета поднялась через минуту. Она осветила воду там, где нас уже не было.
На берег мы вылезли в трёхстах метрах ниже того места, откуда ушли. Ерёмин лёг на песок и выкашливал Донец. Дуров выжал рубаху. Бартош вытащил дверь на берег и оглядел её.
— Хорошая дверь, — решил он. — Плоская.
У землянки нас встретил Митька. Он не спал.
— Три, — сказал он.
Грачёв сел рисовать сразу, при коптилке, пока мы ещё не просохли.
Он спрашивал, я отвечал. Дуров поправлял одним словом. Ерёмин показывал пальцем на столе, где рыхло, а где камень. Грачёв рисовал склон разрезом — сбоку, как рисовал бы стену дома в разрезе: вода, осыпь, нижняя траншея, откос, верхняя траншея, гребень. Потом нарисовал траншею сверху: ломаная линия, зубцы через каждые десять шагов, петля у яра, крестик на месте пулемёта, три прямоугольника — блиндажи.
— Как этаж, — сказал он, глядя на рисунок. — Коридор. И двери в комнаты.
— Как коридор, — сказал я.
Грачёв поднял на меня глаза поверх очков и ничего не спросил.
— В мелу тихо не вкопаешься, — объяснял тем временем Ерёмин Яценко, который пришёл посмотреть. — Лопата звенит, как по кирпичу. И выброс белый, за версту видать. Они себе всю траншею нарисовали — нам на радость. Бери да считай.
Яценко посмотрел на рисунок Грачёва долго и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Коридор. Ну-ну.
Плоты Бартош вязал четыре дня.
Материала третье отделение натаскало на полроты: бочки из колхозного склада, двое ворот, забор целиком, столбы, моток проволоки и одиннадцать дверей. Бартош ходил между этой кучей, как ходят на базаре между рядами: пробовал ногой, стучал костяшками, одно откладывал, другое отбрасывал.