Грачёв ткнул карандашом в дальний конец линии:
— Отсюда. Лёжа. Ему видны все три двери насквозь и кусок улицы. Первого он взял в комнате, не в проёме. Проём человек пролетает, а комнату — нет.
Дуров тем временем обошёл дом задами и вернулся со своим:
— Ночью выходили. Двое. Покурили за сараем. Вернулись.
Двое вышли и вернулись. К какой огневой точке — следы не показывали, и рисунок Грачёва мог устареть раньше, чем высох карандаш. Сектор шёл от пола, из глубины, наискось к подходам. Четыре пункта, экземпляр номер одиннадцать. Копия лежала у Грачёва в первой науке, переведённая со словарём, — и вот теперь по ней на моих глазах убили парня, который всё сделал по нашему листу.
— Через двери не пойдём, — сказал я. — Через двери у него всё посчитано. Ерёмин, торец.
Торцевую стену в этом доме вело ещё с осенних пожаров — по кирпичу шла косая трещина от цоколя до второго этажа. Ерёмин простукал нижнюю кладку, послушал скулой на трещине.
— Тут снизу не стена уже, — сказал он. — Тут забор. Перевязку огнём съело. За четверть обвязать, ломом помочь — простенок выйдет.
Трос сняли с разбитой полуторки, завели за подоконную четверть. Трое выбрали слабину из-за сарая, Ерёмин нажал ломом у цоколя. Нижний простенок хрустнул по старому шву и вывалился наружу, в снег. Дальняя комната открылась сбоку, с торца, откуда в ней не было ни двери, ни сектора.
В пыли, ещё не осевшей, туда ушли двое: я и Дуров. Лёжка стояла у противоположной стены — шкаф, заваленный набок, поверх — матрас, из-под матраса вдоль плинтуса смотрела амбразура в две ладони. Стрелок успел развернуться на пролом до половины. Правый ствол, четыре шага. По-другому в этой пыли не решалось.
Второго взяли в средней комнате — он лежал у своей амбразуры, спиной к нам, и не повернулся вовсе: обвал его оглушил. Дуров снял его с лёжки, как снимают с гнезда наседку, целиком, вместе с одеялом.
Лёжку я осмотрел, пока не остыла. Шкаф набок, матрас, под локтями — тряпьё, у амбразуры — сухари, фляга, банка с водой, уже схваченной льдом. Гильзы собраны в котелок: не оставлять следа расхода. Запасная позиция в средней комнате оборудована так же, и третья, пустая, — в первой. Один дом — три лёжки на двоих. Недоля стоял рядом и смотрел на всё это хозяйство долго, потом сказал — не мне, себе:
— По лиловой бумажке живут. Пункт в пункт. Только там четыре строчки было, а тут вон… — он тронул носком сапога банку с водой. — Тут уже с добавлениями.
Наш третий от угла оказался домом на две квартиры через печь.
Печь в нём была сложена в общей перегородке, одна на обе половины: одно широкое зеркало выходило в левую квартиру, другое — в правую. В левой половине немцев не было. В правой был минимум один: входную дверь он держал насквозь — Савин-второй, новенький из последнего пополнения, сунул с крыльца шапку на палке, и шапка кончилась сразу, вместе с палкой. Окна правой половины были заложены изнутри до амбразур, и амбразуры молчали. Ждал он дверь.
Ерёмин зашёл в левую половину, встал у печи и первым делом посмотрел вверх, в устье трубы, посветив фонарём.
Ерёмин посветил ещё раз.
— Решётка.
В трубе, на уровне первого колена, сидела крестовина из арматуры, вваренная наглухо. Ерёмин рассматривал её долго, с фонарём, как рассматривают чужую работу — и свою.
— Моя наука, — сказал он. — Вернулась. Гляди-ка, приварили. У гряды вязаная была, проволокой, а тут по-заводскому. Растут.
— Затычку? — спросил Недоля.
— Затычку он теперь сам ждёт, — сказал Ерёмин. — Раз решётку варит — про затычку слыхал. Второй раз одно и то же не носят. — Он повернулся к печи спиной и положил ладонь на кафель. — А зеркало у неё — в полкирпича. За ним дымооборот, потом второе зеркало, тоже тонкое. С основным массивом оба не перевязаны, отдельными стенками клали. Я такую работу знаю, ей цена копейка. С той стороны его комната. Печь-то у них одна на двоих. Он за дверью следит. За печкой не следят. Печка своя.
Разбирали тихо. Ерёмин снимал кафель по плитке, поддевая обломком штыка, и складывал на лавку стопкой; кирпич ближнего зеркала вынимал по одному, за верёвочную петлю, которую сам же и вязал на каждом. Митька в это время работал у парадного крыльца правой половины — топал, гремел котелком, говорил на два голоса «заходи слева, я говорю слева» — и дверь правой половины дважды огрызнулась одиночными: немец слушал Митьку и ждал дверь.
За седьмым кирпичом открылся чёрный дымовой канал. Теплом из него не пахнуло — печь стояла холодная, топить он себе не разрешал. Ерёмин выскреб сажу, разобрал тонкую перегородку между оборотами и добрался изнутри до второго зеркала. Дальние кирпичи вытягивал к себе, придерживая петлёй, чтобы не уронить в чужую комнату. Когда в обеих стенках открылся лаз в плечах, Ерёмин отступил и кивнул.
Недоля положил гранату за косяк, не высовываясь в проём, — туда, куда смотрел немец. Разрыв ударил у порога, и я полез через печь. Стрелок лежал в трёх шагах, за поставленной на попа швейной машинкой, лицом к двери, и разворачивался ко мне через левое плечо. Левый ствол. В упор. В комнате за ним, за перевёрнутым столом, поднялись две руки, и голос — молодой, сорванный — закричал слово, которое в январе выучили обе армии:
— Гитлер капут! Нихт шиссен!
Этому уже никто не учил ни по какому листу. Это они осваивали сами.
Здешний утюг, на перекрёстке Продольной и Второй Набережной, держал оба квартала третьи сутки.
Дом стоял углом на площадь, острым носом, как корабль: цоколь с котельной — камень в метр; над ним, на первом этаже, MG с сектором на обе улицы, на втором — стрелки. Соседний батальон положил перед ним за два дня одиннадцать человек и дальше лежал. К нам пришёл его комбат — сам, без посредников, — и разговор был короткий: инструкторская группа, вскройте, людей дам.
Смотрели на утюг с трёх точек до темноты. Грачёв с чердака рисовал разрез: подвал-котельная под всем домом, окна-продухи заложены, но со двора в цоколь входит угольный жёлоб — косой лоток из листового железа, по которому в мирное время ссыпали уголь. Люк жёлоба прикрыт крышкой, крышка на виду у второго этажа. Синицын разглядывал жёлоб дольше всех.
— Лоток гружёный, — сказал он. — По стенкам зализано, углём засалено. Человек пройдёт, как мешок идёт: спиной вниз, ногами вперёд, и без скрежета, если не цепляться железом. Я по таким лазил… — он осёкся и закончил в другую сторону: — По работе.
Дуров к ночи принёс со двора последнее: у жёлоба ходили давно, снег слежалый, крышку давно не трогали. Про жёлоб немец знал, но входом его не считал. Входы для него были дверью, воротами и проломом с площади — там всё было посчитано, по глубине, наискось, у пола.
Раскладку я прогнал вслух дважды, по пальцам, при всех. Кабаков с MG и вторым номером — на чердак напротив, держать амбразуру первого этажа и окна второго. Грачёв при нём, с разрезом дома; ракетницу он отдал мне: зелёная — сводные пошли, красная — замерли. Два сводных отделения комбата — через площадь к фасадному пролому: до зелёной ракеты шуметь, показывать подготовку атаки в лоб и бить по окнам; после ракеты — входить по-настоящему. Митька при них голосом. Недоля с тройкой — двором к жёлобу, первыми вниз. Мы с Дуровым — следом. Ерёмин с ломом — при жёлобе, снять крышку и держать угол. Бартош с ящиком — за сараем во дворе, ближний тыл.
В полночь Кабаков дал три коротких по амбразуре. С площади сводные зашумели, застучали, Митькин голос покатился между стен: «Первое отделение, левей заходи!» — первого отделения там не было, но немцу об этом знать не полагалось. Утюг ответил как по писаному: MG с первого этажа — по площади, стрелки сверху — по вспышкам. Все его глаза собрались на площади.
Тем временем Ерёмин у жёлоба поддел крышку ломом, принял её на руки и уложил в снег без звука. Недоля сел в лоток спиной вниз, ногами вперёд, руки на грудь — как учил Синицын, как мешок, — и ушёл в тёмное. За ним второй, третий. Я пошёл четвёртым; железо под спиной было ледяное и скользкое от старого угля, и ехалось по нему одну длинную секунду. Внизу приняли руки — Недоля ставил каждого в сторону от устья, в темноту, привычным движением, будто всю жизнь только этим и занимался. Следом съехал Дуров. Ерёмин осмотрел двор, оставил крышку на снегу и пошёл последним.