Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Он в шахте работал, — ответил за него я. — Ставил стойки под кровлю. Держал потолок над людьми, которые внизу.

Тюрин коротко кивнул и вернулся к работе. Копал он молча и ровно, без рывков, и выброс у него шёл, как у Ерёмина, только Ерёмин при этом разговаривал, а Тюрин нет. К вечеру у него была не ячейка, а произведение искусства: стенки отвесные, дно ровное, ниша под бок сделана раньше, чем я успел про неё сказать, и вход в неё аккуратно скошен.

— Тюрин.

— М.

— Сколько ты в сутки под землёй давал?

Он подумал.

— Норму, — сказал Тюрин.

И это, судя по всему, был исчерпывающий ответ.

Подбои я приказал делать всем.

— Каждый выбирает под бруствером твёрдую стенку и роет нишу на себя. В рыхлое не лезть — придавит.

Пашка-большой воткнул лопату.

— Товарищ ефрейтор, а зачем? Мы ж и так в земле.

— Затем, что при близком разрыве сверху идёт грунт. Стенка стоит, а сверху сыплет. Ниша решает, засыплет тебя целиком или до пояса.

Он честно кивнул, и по лицу его было видно, что он ничего не понял и делать будет потому, что приказали.

А Пашка-маленький уже лежал на дне своей ячейки и ковырял стенку ножом.

— Ты чего? — не понял большой.

— Так если завалит, — сказал маленький, не оборачиваясь, — то не всего.

— Тебя кто научил?

— Никто. У нас в детдоме зимой в подвале трубы прорвало. Меня Витёк-старшой под лестницу затолкал. Кто под лестницей был, тот сухой остался.

Большой постоял. Потом молча взял нож и полез делать себе такую же.

Ветер шёл ровный, сухой, из степи, с востока на запад, и нёс пыль.

Пыль на кургане была особая. Не песок и не земля — мелкая серая мука, перемолотая столько раз, что уже ничем не пахла. Она стояла в воздухе весь день низким слоем по колено, и когда кто-нибудь пробегал, за ним тянулся хвост. Она набивалась в глаза, в рот, в замок винтовки и в кашу.

Стояли последние тёплые дни. Днём в гимнастёрке было жарко, а ночью я просыпался оттого, что замёрзли ноги, а к утру в котелке у Митьки поверху вставала корочка.

Копали до темноты. Земля тут была не земля, а история болезни. Первые полштыка шли легко — сплошная перемешанная труха, в которой попадалось решительно всё: битый кирпич, кровельные гвозди, ржавая колючка, обгорелая дощечка, кусок телефонного провода. Дальше начиналось твёрдое, и вот в твёрдом уже сидели вещи покрупнее: трубы, арматура, чей-то сапог дореволюционных времен, стреляные гильзы россыпью, как семечки под лавкой.

На четвёртом штыке Кабаков вынул из земли эмалированную кружку. Целую. Белую с синим ободком, чуть погнутую с одного боку, а в целом — хоть сейчас чай пей.

Все замолчали. Кабаков обстучал её о голенище, проверил на свет, зачем-то дунул внутрь и поставил на бруствер:

— Пусть стоит.

Про ногу я старался не думать, и это работало примерно до полудня. Дырка от школьной щепки зарастала хорошо, но времени полежать и подождать хронически нет. Копать в упор левой было нельзя, и я приноровился работать правой, а левую держать на весу, отчего уставала поясница, а к трём часам заныло всё сразу.

Садиться было нельзя. Не потому, что кто-то бы что-то сказал, — а потому, что в отделении из четырнадцати человек командир садится ровно один раз, а после этого садятся все.

Поэтому я шёл трассировать заново. Обходил линию, тыкал пальцем в бруствер, что-то поправлял и говорил «глубже на штык», и это давало мне пару минут почти отдыха. Почти долгий отдых у меня случился через пару часов.

Грачёв сидел на дне хода сообщения и чертил наш участок — сверху, в масштабе, с обозначением секторов. Я сел рядом, вытянул ногу и минут пять честно смотрел в его бумажку и задавал по ней осмысленные вопросы.

К вечеру ко мне подошёл Бартош, молча забрал большую сапёрную и молча сунул малую пехотную. Малой копать вдвое дольше и вдвое легче. Ни он, ни я ничего не сказали.

Немцы ударили в полдень следующего дня. Не по нам — по скату вообще, широко, без адреса, на подавление. Первая легла метрах в двадцати, за перегибом. Тряхнуло, сверху мелко посыпалось, и в нишах у нас оказалось на удивление много народу.

Вторая ближе. Третья…

Слева от меня стало очень громко и очень бело. Потом обнаружилось, что я лежу лицом в глине, глина во рту, а поперёк спины лежит что-то тёплое.

Тёплым оказалась чужая рука. Выяснить, чья она, я не успел, оотому что легла четвёртая.

Тряхнуло так, что подбросило и опустило обратно. Правое ухо выключилось совсем, левое оставило один тонкий звон на всю голову. Краем сознания я отметил, что обрез глушит сильнее, но остальной организм выбирает именно его. Я лежал и первым делом проверял себя — руки, ноги, живот.

Дыр не было, собственные конечности — на месте, а чужую руку я убрал. Тем временем Пятая легла выше, за перегибом. Шестая — левее, в сторону оврага.

— Считаемся! — заорал я и не услышал себя. — По цепочке! Считаемся!

Кто-то подхватил справа. Счёт пошёл по ячейкам, глухо, с провалами.

— Ерёмин цел!.. Синицын цел!.. Кабаков цел!..

— Пашка!

— Который⁈ — Митькин визг пробился даже сквозь звон.

— Оба!

— Маленький целый! Большого засыпало!

Я перевалился через стенку и пошёл по ходу сообщения на карачках, потому что над головой шло сплошняком.

Большого засыпало по грудь. Ячейку сложило с одной стороны — той самой стороны, куда я два дня назад велел копать подбой. Он сидел в своей нише боком, вбитый в неё, с лопатой, торчащей из земли рядом, и орал одно слово, которое я, к счастью, не слышал.

Маленький уже рыл. Руками.

— Тюрин!

Тюрин появился сбоку, будто стоял тут всё время. Взял Большого под мышки, упёрся ногами в противоположную стенку и вынул его из земли одним движением, как морковь.

Большой сел, глотнул воздуха, посмотрел на свою нишу и на нишу маленького и ничего не сказал.

На восьмой мине огонь ушёл дальше. Разрывы поползли вниз по скату, к подножию, к оврагу, к тропе, по которой к нам ходили из тыла.

Я сел на дно и на секунду закрыл глаза, чтобы точно расслышать.

Точно. Уходил.

— К брустверу! — Я пошёл по линии, толкая всех подряд в спину. — Все наверх! Быстро! Оружие к бою!

— Так лупит же! — крикнул Синицын.

— Лупит по низу! Пехота вышла!

Это единственное, что артиллерия говорит вслух и всегда честно. Пока она молотит по переднему краю — впереди никого. Как только перенесла вглубь, отсекая тебе тыл, — значит, их люди уже поднялись и идут.

— Митька! К Карасёву! Скажи: перенос огня, ждём атаку, участок наш и левее, до оврага. Бегом!

Митька испарился.

— Дальше! Не стрелять, пока не покажутся на гребне! Ни одного выстрела!

— Товарищ ефрейтор, они ж…

— Они выйдут в тридцати шагах на фоне неба. Раньше вы их не увидите, а они вас — тем более. Кто выстрелит первым, того и накроют. Ждать!

Я лёг в свою ячейку, положил винтовку Витиного отца на бруствер и подтянул на всякий случай лямку обреза, чтоб не мешалась.

Тюрин лёг слева.

— Уши, — напомнил я.

Он кивнул.

Они вышли слева, ближе к бакам.

Первым появился шлем — просто круглый край на фоне светлого неба, и тут же второй, и третий, и через две секунды по перегибу шла редкая цепь, и была она именно там, где я её и ждал: не по голому полю справа, где идти по ровной местности, а под баками, где скат делает складку и по ней можно подойти почти вплотную.

Тридцать шагов. Может, тридцать пять.

Я взял третьего слева, потому что первые двое шли на Бартоша.

Выстрел. Он сложился вперёд, как будто споткнулся о низкий порог.

Дальше пошло месиво.

Слева ударил Бартош — раз, и через полторы секунды ещё раз, спокойно, будто по глухарям в лесу. Справа зачастил Ерёмин. Кабаков стрелял быстро и плохо, но стрелял туда же, куда я, — как всегда.

Я передёрнул затвор и попал в следующего. Этот шёл боком, пригнувшись, и я взял на два пальца ниже подбородка, потому что на тридцати шагах думать про поправки нет смысла. Третий. Четвёртый мой не упал, а сел, и я оставил его сидеть, потому что дальше по гребню шли ещё.

1714
{"b":"981547","o":1}