— Тот, что орёт, требует, — заметил санитар.
— Тот, что орёт, дышит и доедет. Этот не доедет.
Она поднялась, отряхнула колени и впервые разглядела меня.
— Откуда знаешь, что это важно?
— Что именно?
— Что дышал нормально, а стал хрипло. Все приходят и говорят «плохому плохо». Ты пришёл и сказал, что изменилось.
— Так это ж и есть главное. Не как есть, а что поменялось.
Она смотрела на меня ещё пару секунд.
— Крамер, — представилась она. — Зоя.
— Обухов. Виктор.
— Сколько тебе, Обухов Виктор?
— Двадцать.
— Врёшь, — махнула на меня рукой Зоя Крамер и пошла к следующим носилкам.
Ждать баржу пришлось два часа, и это оказалось хуже, чем нести. Мы сидели на песке возле своих носилок. Вокруг лежало человек полтораста, и они не молчали. Кто-то просил пить. Кто-то звал мать. Кто-то монотонно, без выражения материл санитаров, баржу, реку и всё мироздание — лишь бы говорить.
Санитары ходили между рядами и отвечали одно и то же:
— Скоро. Скоро баржа.
Бартош сел рядом со мной, достал кисет и стал сворачивать.
— Сколько их тут? — уронил он.
— Полторы сотни. Может, больше.
— И это только наш берег. — Он послюнил край бумаги. — И только сегодня.
— Ты до войны чего делал? Кроме охоты.
Он не ответил сразу: доклеил самокрутку, помял её в пальцах, поглядел на воду.
— Лес гонял, — сказал он. — Плоты. По Ангаре, вниз.
— Это как?
— Это долго, — ответил Бартош.
Я уже счёл разговор оконченным, но он продолжил:
— Вяжешь плот, встаёшь на него и идёшь. Только не идёшь ты, идёт река. Твоё дело — чтоб он в берег не сел и в порог не влез боком.
— Страшно?
— Скучно, — он усмехнулся. — Пока залом не поймаешь.
— Чего не поймаешь?
— Залом. — Он повёл рукой поперёк, показывая. — Это когда затор. Одно бревно встало неудобно, за него второе, за второе десятое, и всё — река стоит. Сзади прёт, спереди держит, и оно растёт. Вода вверх идёт. Стон стоит на две версты.
— И что делают?
— Дураки порохом рвут, — сказал Бартош. — Лес весь в щепу, людей троих недосчитаются, а через неделю новый залом на том же месте.
— А не дураки?
— А не дураки лезут смотреть.
Он наконец закурил и сощурился на дым.
— Там завсегда одно бревно есть, Витька. Одно, которое всё держит. Его найти — и всё пойдёт само. Само пойдёт, понимаешь? Ты его тронул, отскочил, а дальше река сама. — Он помолчал. — Найти трудно. Лезть страшно. Кто нашёл, того потом весь сплав уважает.
Я неделю объяснял Грачёву про окно возможности. Бартош двадцать лет искал его в заломах и называл другим словом.
— Бартош.
— Ну.
— Ты в Берлин со мной пойдёшь?
Бартош покосился на меня как на дурачка.
— На кой мне Берлин, — ответил он. — Мне бы в Смоленск.
Тут стало ясно, отчего он не смеялся тогда со всеми.
Он закурил, и мы посидели молча.
Я смотрел на воду и считал. Эта переправа была узким горлышком всего сталинградского фронта: от числа вывезенных за ночь раненых зависело больше, чем от иной атаки. А держалась она на честном слове и людях с носилками в разбитой балке.
Хорошая, крепкая мысль. Совершенно бесполезная для ефрейтора.
— Витька, — Бартош послюнил край бумаги. — Ты Сафонова где положил?
— На третьем ярусе. Под лестницей, с краю. Заложили бетоном, как смогли.
— Отметил чем?
— Нечем было.
Бартош покивал.
— Ну и ладно, — решил он. — Всё равно там всё сгорит.
Сказал без злобы и горечи, как про погоду. Помолчал, докурил, аккуратно затушил окурок о песок и убрал в кисет.
— Ты не бери в голову, — добавил он. — Не ты его туда завёл, он сам туда шёл. И я шёл. И все.
— Я знаю.
— Знаешь, — согласился Бартош. — А в голову всё равно берёшь. Оно так и полагается, когда лычка.
И отошёл к Тюрину, оставив меня сидеть на песке между полутора сотнями чужих раненых и самокруткой в кармане.
Баржа пришла в половине одиннадцатого. Её тащил катер, маленький и тарахтящий. Шли без огней, и последние двести метров его вели с берега тремя короткими вспышками фонаря.
Дальше началось то, что я потом — при всём опыте — счёл одним из самых организованных безобразий, какие видел. Грузили в темноте, по мосткам, под окрики. С баржи одновременно выгружали: ящики, мешки, катушки, людей. Пополнение сходило на берег и тут же попадало в поток, а по этому же потоку навстречу несли носилки.
Всё это на узких мостках шириной в полтора человека.
— Не сталкиваться! — орал кто-то. — Раненых вперёд! Ящики сюда!
— Куда сюда⁈
— Сюда, я сказал!
Руки чесались влезть и организовать. Решение было на виду: разделить потоки по времени, три минуты туда, три обратно, поставить на мостки человека с фонарём — регулировщиком.
Влезать я не стал. Не моя переправа, не мои люди. За объяснения чужому ефрейтору ночью в трудной ситуации дают по морде — и правильно делают.
Но себе отметил.
* * *
Немцы подумали о нас в одиннадцать.
Сначала над рекой встала осветительная ракета. Повисла на парашюте, качаясь, и залила всё мертвенным белым. На берегу замерли все: живое при внезапном свете сперва замирает.
— Не стоять! — заорал я своим и всем, кто хотел слышать. — Работать, как работали!
Потом ударили миномёты.
Первый залп лег с недолётом, в воду, метрах в тридцати от мостков. Столбы воды встали и упали. Второй будет по берегу. Третий — куда целились.
Второй лег по берегу, частично — в левый край рядов с ранеными. Мужики матерились, и в их голосах сквозило непонимание — разве можно вот так, по раненым?
Третья — по барже.
Я видел это своими глазами и, честно говоря, лучше бы не видел. В борт баржи попало один раз. Хватило. Люди посыпались в воду.
Волга в конце сентября ледяная. Шинель и сапоги быстро тянут вниз даже здорового и умеющего плавать. У раненого шансов почти нет.
— Тюрин! Бартош! Верёвку, доски, всё, что плавает — к воде! Митька, беги к катеру, скажи, чтоб шёл к барже, а не к берегу! Юра — фонарь, свети на воду, только вдоль, не вверх!
Они побежали. Никто не спросил, с какой стати ефрейтор из чужой части раздаёт команды на чужой переправе. В такие минуты командует тот, кто первым открыл рот.
Мы вытащили одиннадцать человек. Тюрин заходил в воду по грудь и вытаскивал за шиворот, как котят, а его самого держали за пояс верёвкой втроём. Полещук нашёл где-то дверь — на берегу не было ни одного дома, и откуда он её взял, спрашивать было некогда — и они с Кабаковым толкали эту дверь в воду и обратно, и на ней привозили сразу по двое.
Одиннадцать человек. Сколько ушло — не считал никто. Зоя Крамер по колено в воде принимала тех, кого вытаскивали. Над одним она простояла на четвереньках минут пять, затем встала и пошла к следующему.
Ракета догорела и погасла. Миномёты перенесли огонь выше по берегу. Баржа осела на мель метрах в сорока, накренившись, и её потом разгружали до утра.
* * *
Пополнение я принимал в третьем часу ночи, при свете коптилки, в яме под откосом. Восемь человек. Дрожащий свет подтвердил правоту Карасёва: живые и ладно…
Двое почти пожилых, лет по сорок пять, из недавнего призыва. Четверо — мои, то есть Витины ровесники по паспорту, лет двадцати. И двое совсем мальчишек, которые явно приписали себе год, и они об этом знают, и очень боятся, что кто-нибудь заметит.
Все восемь мокрые до нитки.
— Так, — я сел на ящик. — Моя фамилия Обухов. Я ваш командир отделения. Первое: кто плавать умеет?
Они переглянулись. Подняли руки трое.
— Хорошо. Второе: у кого сапоги хлюпают?
Подняли шесть.
— Разуться. Портянки выжать. Прямо сейчас, все.
— Уже, товарищ ефрейтор, — не пошевелился левый почти пожилой.
Второй кивнул — тоже озаботился. Я кивнул им и просветил молодежь:
— Сутки в мокрых портянках — и ноги собьёте или застудите. Выжимайте.