И что ей было делать с этим знанием?
Вот именно.
Сдать тест. Попросить мистера Брауна написать рекомендацию и, если повезет, снова выслушать тот самый анекдот о девушке, хотевшей сверхурочную работу. А затем уносить свой несомненно выдающийся ум из этой дыры со старыми ананасами в мир, который будет хотя бы ценить ее. Она научилась не ждать любви, да и вообще сомневалась, что хотела ее. Эту краеугольную мудрость она сумела постичь за пятнадцать лет жизни с матерью. Пятнадцать долой. Еще год – пожалуйста, Боже, только один – впереди.
И кое-что, чего она не заметила прошлым вечером, когда отшвырнула страницу и поспешила в ванную, чтобы избавиться от своего дорогостоящего ужина: внизу последней страницы кто-то нацарапал черной ручкой: «Узнаешь?» В отличие от самого текста, почерк был ей совершенно незнаком. Она уставилась на это слово, борясь с желанием смять и изорвать страницы – настолько сильно ей хотелось уничтожить их.
Узнаешь?
Еще бы. Она уже столько раз перечитывала этот образчик творчества своего покойного брата, что уже ни единое слово не задевало ее.
Она вспомнила, как читала это впервые, в вермонтском доме, в комнате, служившей ей когда-то спальней, сидя в своем кресле, за своим же письменным столом, и шок от содержания этих страниц боролся в ней с шоком – и да, ей до сих пор было больно это признавать! – от такого совершенно неожиданного достижения ее брата. Почти триста страниц этой… гадости, аккуратно сложенные стопкой на дубовом письменном столе, за которым она когда-то делала домашку в старших классах, – этот злобный вымысел, насмехающийся над ее реальными мучениями. В тот августовский вечер, семь лет назад, когда она просматривала эту стопку, одну паршивую страницу за другой, сидя в кресле, в темном доме, ее брат был за много миль оттуда, в Ратленде, в своей таверне. Тот вечер, паскудный, но полезный, сделал неизбежным другой паскудный, но полезный вечер, ставший для Эвана Паркера – не будем заострять на этом внимание – последним.
Нет, этих страниц не должно быть. Не сегодня. Ни в каком виде, тем более в таком – это ведь не что иное, как ксерокопия оригинальной рукописи. Той самой, которую она забрала с собой и уничтожила, истребила, ликвидировала – во всяком случае, у нее были все основания так думать; и тем не менее эти страницы у нее в руках были реальны. Неустранимы. В отличие от их автора, устранить которого – по крайней мере, физически – оказалось несложно.
Вот что подвело Эвана Паркера: он считал, что знает все о ее жизни, несмотря на то, что боˆльшую часть времени отсутствовал. И даже когда он физически находился под одной крышей с ней и их родителями, или (недолго) с ней и ее дочерью, его все равно не было рядом – в смысле участия, а не просто присутствия. С самого зачатия и на протяжении всего детства Эван купался в лучах неизменного и несомненного родительского обожания, и жил как ему вздумается, беззаботно прогуливаясь по красной ковровой дорожке, стелившейся ему под ноги. Потому в его представлении остальные члены семьи были ему совершенно не ровня.
Если бы только она могла себе это позволить не считаться с ними, стольких неприятностей можно было бы избежать. Да что там, все четверо – вся ее родная семья – могли бы сейчас быть живы-здоровы и заниматься своими делами. Возможно, они бы обменивались рождественскими открытками и собирались в День благодарения на застолье в своем фамильном доме в Центральном Вермонте.
Но нет. Ей была уготована совсем другая жизнь, и никто не спрашивал ее мнения. Что ж, такое положение вещей было прискорбно, и Анна чувствовала это острее всех.
Она всегда понимала, что ее старший брат был для родителей светом в окошке, на который они взирали в слепом обожании. Сказать, что она недополучала родительской любви – это не сказать ничего; с юных лет она уяснила, что была в лучшем случае незапланированным, а возможно, и нежеланным ребенком, сплошная обуза для матери с отцом, живших только затем, чтобы посещать спортивные матчи Эвана, упиваясь его успехами, которых он, казалось, достигал играючи. Коротко говоря, она изначально жила в тени брата, и, разумеется, мать с отцом ни во что не ставили ее интересы, таланты и устремления. Едва ли не до подростковых лет она донашивала братову одежду, затягивая потуже его старые брюки его же старым ремнем, уплотняя его старые кроссовки его же старыми носками, словно иначе и быть не могло. Она спала на простынях с его вчерашними кумирами – черепашками-ниндзя и трансформерами, играла в игрушки, к которым он охладел, и читала его книжки, которые он не читал. Когда она объявила в порядке эксперимента, что больше не будет есть мясо, это никак не сказалось на семейном меню, в котором преобладали (всеми любимые) мясной рулет и свиные отбивные. В выходные все внимание было приковано к спортивным занятиям ее брата. А позже родители решительно закрывали глаза на многих юных леди, проводивших ночи в спальне ее брата, расположенной напротив их собственной. Ведь он был чудом и отрадой их жизни: Эван Паркер, их первенец, их сынок.
Между тем на первом этаже, в комнате рядом с кухней, как можно дальше от комнаты брата, лишь формально под одной с ним крышей, его нелюбимая сестра строила планы на будущее. Уже в те годы, когда она еще спала на простынях с трансформерами, читала книжки, которые прежде принадлежали брату, подтягивала вельветовые брюки Эвана и уплотняла как могла его большие кроссовки, она мечтала, как однажды убежит из дома, и все яснее представляла, что для этого нужно. Однажды воскресным утром, когда ей было лет семь или восемь, и у нее поднялась температура, родители взяли ее с собой в спорткомплекс «Ратленд», чтобы смотреть на региональный турнир юношеской футбольной команды Эвана. Было начало ноября, и уже подмораживало, поэтому перед тем, как тащить ее на трибуны, ей дали плед – накинуть на плечи. Даже сегодня, столько лет спустя, она помнила холод, крики, дискомфорт и, разумеется, гнев на то, как мало с ней считались, когда она очевидно нуждалась в заботе. Через несколько дней она уже лежала в педиатрическом отделении муниципальной больницы Ратленда с пневмонией, и даже тогда – у нее почти не сохранилось воспоминаний о том случае, но позже она увидит фотографии родителей с ее несравненным братом и сверит даты со своей медицинской картой – мать с отцом отправились болеть за Эвана на чемпионат штата. Именно так: оставили свою дочь в больнице с пластиковой палаткой[349] на голове.
У нее определенно сохранились воспоминания о больнице, о кислородной палатке, вызывавшей клаустрофобию, и об игле капельницы в руке – и все это вместе взятое вывело ее из тумана детства и привело к звериной бдительности, до сих пор определявшей ее характер. Это было чувство не то чтобы жалости к себе, но возмущения своей очевидной судьбой: маленькой, неприкаянной, всеми брошенной сиротки при живых родителях, которая даже отдаленно не была такой важной персоной, как ее брат, и никогда не будет.
После футбольных побед в средней школе Эван перешел в старшую, где легко присвоил себе звание самого высокорангового самца и стал сеять социальный хаос в соответствии со своими прихотями, которых было немало. Он ругал учителей, открыто высмеивал несчастную директрису (позже она ушла из сферы образования) и, разумеется, изводил любую одноклассницу, попадавшую в поле его зрения, наказывая хорошеньких за то, что они хорошенькие, а сереньких – за то, что они не соответствовали его личным стандартам. Такое времяпровождение продолжалось параллельно с его официальными успехами в футболе, затем в бейсболе и в американском футболе – даже он понимал, что недостаточно высок, чтобы преуспеть в баскетболе, – пока не осталось почти ни одной девушки, которая не была бы одарена его вниманием. Тем не менее девушки есть девушки – она и сама это прекрасно понимала, – так что некоторые из них возвращались за добавкой, снова и снова: упрашивая, унижаясь, заискивая перед ним.