Он узнал ее сразу: имя он, как всегда, забыл, но прекрасно помнил эту милую юную женщину. Она стала еще красивее.
— Лора, — представилась она, избавив его от необходимости спрашивать, как ее зовут.
— Ах вот как…
— Столько времени прошло. Я теперь в звании лейтенанта.
Каллан посмотрел на нее с уважением, усадил и быстро проглядел какую-то бумагу на столе.
— Освидетельствование?
— Да.
— Что случилось?
— Чертова война, месье. В сентябре погиб один агент. Мой… жених. Мы… в общем, я от него беременна.
— Как его звали?
— Поль-Эмиль. Мы называли его Пэл.
Каллан уставился на Лору: на него сразу нахлынули воспоминания. Тот выводок курсантов был у него последним, после чего он перешел на другую работу; впрочем, на его место взяли какого-то писателя. Имен тех курсантов он не помнил, но одно сохранилось в его памяти — Поль-Эмиль. Сын. Тот, что читал стихи, стихотворение об отце, когда они гуляли вместе по какому-то проспекту. Его он запомнил навсегда.
— Поль-Эмиль… — повторил Каллан.
— Вы его знали? — спросила Лора.
— Я их всех знаю. Всех вас знаю. Иногда забываю имена, но все прочее помню. И помню, что те, кто погиб, погибли отчасти из-за меня.
— Не говорите так…
Никакого освидетельствования в тот вечер не было: Каллан счел его пустой тратой времени. Это была здоровая и смелая женщина. Говорили они только о Пэле. Она рассказала, как они встретились, как учились, рассказала об их первой ночи в Бьюли и том, как они любили друг друга в Лондоне. Из “Нортумберленд-хауса” она вышла поздно, хотя визит должен был продлиться от силы час.
Лору признали годной к службе и перевели в штаб на Бейкер-стрит, в Службу шифра — кодированной связи с Секцией F. В соседнем кабинете оказались норвежки из Локейлорта.
* * *
Дней десять спустя Клод отбыл во Францию. Настал февраль, операция “Оверлорд” должна была начаться уже через несколько месяцев. Год для Секции F начался не лучше, чем кончился предыдущий: вплоть до середины января бесконечные грозы создавали серьезные помехи для воздушных операций; агентов, переброшенных на север Франции, встретило гестапо. Гестапо наводило страх, его служба пеленгации оказалась чрезвычайно действенной. В преддверии “Оверлорда” командование УСО собиралось начать операцию “Ратвик” — уничтожение гестаповских кадров по всей Европе, но Секция F в ней не участвовала.
Затем настал черед Кея и Риара покинуть Лондон. Прежде чем влиться в группу коммандос под Бирмингемом, в Мидлендсе, их отправили в Рингвэй на короткий курс повышения квалификации — техника прыжков с парашютом слегка изменилась. Теперь прыгали с “ножным мешком”: груз для задания помещали в холщовый мешок, привязанный к ноге парашютиста веревкой длиной в несколько метров. В момент прыжка, пока мешок летел вниз, веревка натягивалась, а как только он падал на землю, ослабевала, давая сигнал агенту, что он вот-вот приземлится.
Наконец объявили об отправке и Толстяку. Он приготовился к незыблемому, ставшему уже почти привычным ритуалу: последний вызов на Портман-сквер, затем отъезд в транзитный дом и ожидание взлета бомбардировщика с аэродрома Темпсфорд. Время вылета зависело от метеоусловий. Он не боялся ехать, но опасался оставлять Лору одну: как он защитит ее и ребенка, если его не будет рядом? Конечно, оставался Станислас, но сможет ли старый летчик любить ребенка так, как решил любить он? Важно любить его уже сейчас. Успокаивала только мысль о том, что в Дофф тоже в Лондоне. Толстяк очень любил его, тот напоминал ему Пэла, только постарше. Доффу было, наверно, около тридцати.
Накануне отъезда, складывая чемодан в Блумсбери, Толстяк давал Доффу последние указания — теперь тот был своим.
— Береги Лору пуще глаза, малыш Адольф, — торжественно произнес Толстяк.
Дофф кивнул, с любопытством глядя на гиганта. Лора теперь была на четвертом месяце.
— Почему ты никогда не зовешь меня Доффом?
— Потому что Адольф — красивое имя. И нечего его менять из-за того, что говнюк Гитлер у тебя его спер. Знаешь, сколько народу в вермахте? Миллионы. Уж поверь, там есть все имена на свете. А если прибавить всех коллаборационистов да милицию, то уж точно никого не останется. И что теперь, зваться именами, которые никто не испачкал, вроде Хлеба, Салата или Подтирки? Тебе бы понравилось, если б твоего сынка звали Подтиркой? “Ешь суп, Подтирка! Подтирка, ты уроки сделал?”
— Тебя же называют Толстяком…
— Это совсем другое дело — это боевое имя. Ты как Дени и Жос, откуда тебе знать… Тебя не было с нами в Уонборо.
— Ты не заслужил, чтобы тебя звали Толстяком.
— Я же говорю, это боевое имя.
— А какая разница?
— После войны с этим будет покончено. Знаешь, почему мне так нравится война?
— Нет.
— Потому что когда все это кончится, у нас у всех будет второй шанс на жизнь.
Дофф сочувственно посмотрел на тучного друга.
— Береги себя, Толстяк. И давай возвращайся скорей, ты будешь нужен ребенку. Будешь ему немножко отцом…
— Отцом? Нет. Или уж тогда тайным отцом, который бдит в тени. Никак не больше. Ты меня вообще видел? Волосы мои видел и двойные подбородки? Я же буду не отец, а цирковое животное. Мой ненастоящий ребенок станет меня стыдиться. Нельзя быть стыдным отцом, с ребенком так не поступают.
Они помолчали. Толстяк смотрел на Доффа — какой красавец! И тяжело, с сожалением вздохнул. Хорошо быть таким, как он. Куда легче иметь дело с женщинами.
49
Последние два дня он сидел в “Лютеции” на важном собрании представителей испанского, итальянского и швейцарского отделений абвера. Два дня взаперти в Китайской гостиной, два дня убито на их жаркие споры, два дня все в нем бурлило от нетерпения: какого черта он до сих пор не получил заказ? И только в конце последнего заседания швейцарский представитель сказал Кунцеру:
— Вернер, чуть не забыл: ваш пакет у меня.
Кунцер сделал вид, что и не помнит своей просьбы месячной давности. И поспешил за коллегой в его номер.
Это был маленький, но толстый бумажный конверт. В лифте Кунцер нетерпеливо вскрыл его. Там лежал десяток открыток с видами Женевы. Пустых.
* * *
С ноября Кунцер, груженый провизией и шампанским, неутомимо ходил к отцу. И обедал с ним — надо было убедиться, что тот тоже поел. С кухни по-прежнему доносились ароматы. Каждый день в полдень отец готовил сыну обед. Но отказывался к нему притрагиваться. Если сын не приходил, эту еду никто не ел. Мужчины молча поглощали холодные закуски. Кунцер едва прикасался к ним, оставался голодным — лишь бы что-то осталось, и отец поел еще. И незаметно совал деньги в хозяйственную сумку.
На выходных старик больше не выходил из дома.
— Вам надо немного проветриться, — твердил Кунцер.
Но отец отказывался наотрез.
— Не хочу разминуться с Полем-Эмилем. Почему он больше не дает о себе знать?
— Даст, как только сможет. Война, знаете ли, нелегкая штука.
— Знаю… — вздыхал тот. — Он хороший солдат?
— Он лучше всех.
Когда они говорили о Пэле, на лице отца появлялись краски.
— Вы воевали вместе с ним? — спрашивал отец под конец обеда, так, будто календарь застыл и каждый раз без конца повторялся один и тот же день.
— Да.
— Расскажите, — молил отец.
И Кунцер рассказывал. Рассказывал бог весть что. Только бы отцу не было так одиноко. Рассказывал о фантастических подвигах во Франции, в Польше, везде, где стояли солдаты рейха. Поль-Эмиль громил танковые колонны и спасал товарищей; он не спал ночей — то пускал в небо зенитные снаряды, то работал волонтером в больницах для тяжелораненых. Отец восхищался сыном до умопомрачения.
— Не хотите немного пройтись? — каждый раз предлагал Кунцер, завершая свой нескончаемый рассказ.
Отец отказывался.
— А в кино? — не сдавался Кунцер.
— Нет.
— На концерт? В Оперу?