Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Раздевайся.

Он совершенно не собирался раздеваться, во всяком случае не так. Будь его нагота красива, ему бы не пришлось любить шлюху.

— Мне не очень хочется раздеваться, — смущенно пробормотал он.

Она застыла от изумления: какой странный клиент.

— Почему?

— Потому что в одежде я не такой урод.

Она засмеялась приятным, ободряющим, совсем не унизительным смехом; она не насмехалась над ним. Задернула шторы и выключила свет.

— Раздевайся и ложись на кровать. В темноте все красавцы.

Толстяк послушно лег. И открыл для себя мир, полный ласки и нежности.

Он часто ходил к ней. Однажды она исчезла.

* * *

Смеркалось. Они шли по какой-то грунтовке, непонятно где. Толстяк попросил “джи-ай” высадить их между двумя полями под паром — подходящая дорога к новой судьбе. Шли уже давно, молча. Девушка натерла ноги, но не осмеливалась жаловаться и покорно шагала за Толстяком.

Они добрались до одинокого амбара. Гигант остановился.

— Мы здесь переночуем, офицер?

— Да. Боишься?

— Нет. Теперь мне уже не страшно.

— Тем лучше. Только зови меня не офицер, а Толстяк.

Она кивнула.

Хорошее они нашли убежище. Внутри пахло старой древесиной. Толстяк нагреб в углу соломы, и они устроились. В щели еще сочился свет. Им было хорошо. Толстяк достал из кармана сладости, полученные от “джи-ай”, и предложил девушке:

— Хочешь есть?

— Нет, спасибо.

Молчание.

— Странное какое имя Толстяк, — робко сказала девушка.

— Это мое боевое прозвище.

Она уважительно взглянула на него:

— Вы американец?

— Француз. Но лейтенант британской армии. Тебя как зовут?

— Саския.

— Ты француженка?

— Да, лейтенант Толстяк.

— Саския — это как-то не по-французски…

— Это не настоящее мое имя. Меня так звали немцы. А те, что возвращались с русского фронта, называли меня Сашечка.

— А настоящее твое имя как?

— Саския. Пока не кончится война, буду Саскией. Как вы — лейтенантом Толстяком. На войне все носят боевые прозвища.

— Но с именем Саския связано столько плохого…

— Боевое прозвище получают по заслугам.

— Не говори так. Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

— Не стоит быть проституткой в семнадцать лет.

— Проституткой не стоит быть никогда.

— И то верно.

— Вы когда-нибудь ходили к шлюхам, лейтенант?

— Да.

— Понравилось?

— Нет.

Каролина была не в счет. “Шлюхи” — это про убогие бордели.

— Тогда почему ходили?

— Потому что я один. Ужасно все время быть одному.

— Знаю.

Молчание.

— Саския, как так получилось, что ты…

— Долго объяснять.

Толстяк в этом не сомневался.

— Спасибо, что спасли меня.

— Не будем больше об этом.

— Вы меня спасли, это важно. Можете делать со мной что хотите… Чтобы было не так одиноко… Платы не надо, и так будет приятно.

— Не хочу я ничего с тобой делать…

— Я никому не скажу. Нам же здесь хорошо, правда? Я умею хранить секреты. В кузове грузовиков я делала все что они хотели и никому ничего не говорила. Кто-то хотел, чтобы я кричала погромче или, наоборот, молчала. Знаете, лейтенант Толстяк, я видела много солдат на улицах, при оружии, но в грузовике все иначе: только что эти мужчины в форме были могучими военными, покорителями Европы… А в темноте, в грузовике, они лежали со мной неловкие, задыхающиеся, такие жалкие — голые, тощие, бледные, напуганные. Некоторые даже просили, чтобы я хлестала их по щекам. Разве не странно, лейтенант? Эти солдаты захватили Европу, ходят грудь колесом, гордятся, а как залезут в грузовик и разденутся догола — хотят, чтобы шлюха била их по щекам.

Молчание.

— Просите от меня что хотите, лейтенант Толстяк, я никому не скажу. Будет приятно.

— Я ничего не хочу, Саския…

— Все чего-нибудь хотят.

— Тогда можешь меня обнять, как будто ты моя мать?

— Я не гожусь вам в матери, мне всего семнадцать…

— А в темноте не видно.

Она устроилась на соломе, и Толстяк, растянувшись рядом, положил голову ей на колени. Она погладила его по голове.

— Мать мне обычно пела, чтобы я уснул.

Саския запела.

— Обними меня.

Она крепко обхватила его руками. И почувствовала, как текут по ее рукам слезы офицера. Она тоже заплакала. Молча. Ее хотели обрить как животное. Ей было страшно, она перестала понимать, кто она такая. Нет, она не изменница, да и сестра у нее была в Сопротивлении, она сама однажды сказала. Как давно она ее не видела! А что с родителями? В их дом в Лионе пришло гестапо: арестовали сестру, хотели забрать всю семью. Родителей увели, а она спряталась в большом шкафу — дом они не обыскивали. Она просидела там, дрожа от страха, еще несколько часов после того, как уехали черные машины. А потом убежала. Она не выжила бы одна, на улице, если бы не прибилась к колонне вермахта. Это было год назад. Целый год она провела в брезентовом кузове грузовика — за консервы и хоть какую-то защиту. Четыре времени года. Летом солдаты были потные и грязные, от них плохо пахло. Зимой она дрожала от холода, никто не хотел заниматься этим под одеялом из-за инфекций. Весной стало получше, она лежала на железном полу грузовика и слушала, как поют птицы. А потом снова настала летняя жара.

Толстяк и Саския, офицер спецслужб и проститутка, уставшие от мира, уснули в темном амбаре.

61

Ноябрь в Лондоне выдался хмурым. Вестей от Толстяка так и не было. Станислас говорил, что никуда тот не денется, вернется, что вся его жизнь теперь только здесь.

Воскресным вечером Лора с матерью сидели в гостиной в Челси. Для Секции F война кончилась, Бейкер-стрит демобилизовала всех агентов.

— Что ты теперь будешь делать? — спросила Франс.

— Растить Филиппа. И потом, надо закончить учебу.

Мать улыбнулась: дочь говорила так, словно война в конечном счете была чем-то несерьезным.

— Мне бы хотелось в декабре опять всех собрать в Сассексе, — продолжала Лора. — Как в прошлом году… В память. Думаешь, они придут?

— Конечно.

— Знаешь, с тех пор как мы вернулись из Франции, все стало не так, как прежде.

— Не волнуйся, станет как прежде. Время лечит.

— А Толстяк вернется наконец? Я за него волнуюсь, так хочется, чтобы он был здесь!

— Наверно. Не волнуйся… Хватит с тебя потрясений.

— Я бы еще пригласила отца Пэла. Он даже не знает, что у него есть внук… И, по-моему, даже не знает, что его сын погиб. Пора ему сказать.

Франс грустно кивнула и погладила дочь по голове.

По тротуару возле дома ходил Ричард, возил коляску с Филиппом.

* * *

Он молился каждый день. По утрам и по вечерам ходил в церкви, часами сидел на жестких, неудобных скамьях под пустынными заледенелыми сводами и молил, чтобы ему дано было все забыть. Он хотел снова стать Клодом-семинаристом, в крайнем случае Клодом-кюре, Клодом из Уонборо, которого все считали непригодным к войне. Хотел снова стать священником. Хотел заточить себя в монастыре. Хотел стать траппистом и навек замолчать. Да, пусть Господь направит его в кельи молчальников, чтобы он смыл с себя грехи и ожидание смерти перестало быть таким невыносимым. Да, он, быть может, еще спасет свою душу; быть может, она еще не совсем погибла, ведь он хранил целомудрие. Он убивал, но остался невинным.

Пусть Господь заточит его в горах — он хотел исчезнуть, ведь он ничтожество, умеет причинять только зло. А теперь его больше всего мучило, что он оскорбил Толстяка, единственного Человека из них всех. Он знал, какую цену придется заплатить за это: кто оскорбляет Человека, у того нет будущего; кто оскорбляет Человека, тот никогда не узнает искупления. Клод часто жалел, что не погиб на войне: он завидовал Эме, Пэлу и Фарону.

Ему было стыдно находиться рядом с Лорой, он был ее недостоин. В конце концов она тоже убежит. И Филиппа он больше не хотел видеть: Пэл, его отец, был Человеком, он никого не бил, никогда не предавал, никому не причинил ни малейшего зла. Филипп, в свой черед, тоже станет Человеком, а значит, человечество не погибнет. Главное — не заразить мальчика. Да, он уедет далеко сразу, как только сможет. А пока он уходил из квартиры в Блумсбери на заре и возвращался к ночи, чтобы не встречаться ни с Лорой, ни с Филиппом. В изломах ночи до него нередко доносились рыдания Кея в соседней комнате: тот тоже терзался собственным существованием. Бывало, он выпивал, но редко: ему хотелось каяться и страдать.

790
{"b":"956654","o":1}