Состояние старика ухудшалось на глазах: дыхание становилось все более редким, пульс прощупывался с трудом. Я снова вспомнил тот вечер в темном переулке, Корнея, истекающего кровью у меня на руках. Вспомнил, как сам чуть не отъехал на тот свет, вливая в него свою жизненную силу. Риск был чудовищным. Я до сих пор не до конца восстановился, мой собственный резерв был далек от полного. Помочь ему означало опустошить себя до дна и снова оказаться на грани.
Стоит ли оно того? Этот человек изгнал своего сына. Сломал ему жизнь. Он был причиной всего того, во что превратился старый Виктор Громов. Он был чужим мне человеком, чьи проблемы не должны были меня касаться.
Но он был единственным, кто мог дать ответы на вопросы, которые все еще мучили меня. Почему? Что стало последней каплей? Мне нужны эти ответы. Не для него, для себя. Чтобы окончательно разобраться с прошлым этого тела, которое я носил и, возможно, завершить слияние, которое должно будет окончательно подчинить это тело и всю его память мне. От мелкой моторики до самых далеких уголков сознания.
Мне нужно лишь поддержать его состояние. Не вылечить, сейчас на это не хватит сил. Лишь поддержать, чтобы его смогли довезти в клинику и обследовать по полной программе.
Я стиснул зубы. Вот же упертый старик. Не хотел нормально обследоваться, лишь сдавал анализы на дому. Небось ни МРТ, ни КТ с контрастом не делал. Внутри, казалось, нервно ерзал Виктор Громов, который и переживал и злился одновременно, наблюдая за происходящим.
И он говорил одно: «да ни хрена он не проходил! Как всегда все знает лучше всех!».
Надо было действовать.
Я снова коснулся его шеи, но на этот раз не в поисках пульса. Я закрыл глаза. Легкое усилие воли, и мир вокруг растворился в сером тумане. Я увидел его душу.
Она была похожа на почти погасший уголек в остывшем камине, который едва теплился, готовый в любую секунду погаснуть от малейшего дуновения. В ней не было разрывов или темных сгустков, как у тех, кто умирал насильственной смертью. Она была целой, но иссушенной. Словно из нее медленно, капля за каплей, вытянули всю энергию.
Прямо как у Вересаева с картиной.
Я протянул к психеей свою руку, ту, что существовала в этом ином пространстве, осторожно прикоснувшись к его психее, и ощутил то, чего не ожидал.
Родство.
Это было не похоже на контакт с душой Корнея или кого-то другого. Его психея и та часть, что осталась от Виктора во мне, резонировали словно два сообщающихся сосуда, настроенных на одну волну. Я чувствовал его слабость, его угасание не как внешний наблюдатель, а как часть его самого. Эта связь облегчала задачу, но и делала ее в разы опаснее.
Я не стал вливать в него поток силы, ведь это было опасно как для меня, так и для него, а сделал иначе. Отделив от своей собственной психеи крохотную часть, я направил ее в самый центр его угасающего огонька. Осторожно, словно вводил лекарство в вену и лишь для того, чтобы он продержался еще немного.
Я почувствовал, как энергия утекает из меня. Голова закружилась, во рту появился знакомый привкус железа. Но отток был не таким катастрофическим, как с Корнеем.
Его сероватый огонек дрогнул, в нем вспыхнула искорка, затем еще одна. Он начал разгораться, медленно, неохотно, но свет его становился все более ровным и теплым.
Я разорвал контакт, и меня тут же качнуло, а в ушах зазвенело, но за счет того, что я стоял на коленях, мне удалось устоять. Я сделал то, что должен был.
Андрей Иванович Громов глубоко, судорожно вздохнул. Его грудная клетка поднялась, затем опустилась. Дыхание стало ровнее и глубже. Легкий румянец тронул его восковые щеки, пульс под моими пальцами стал более отчетливым и ритмичным. Кризис миновал.
Я откинулся назад, прислонившись спиной к одной из входных створок, и закрыл глаза. Сил не было даже на то чтобы подняться, да и отец лежал на коленях. В холл вбежала горничная, которая стала причитать что-то про то, что она еле-еле дозвонилась в диспетчерскую, а женщина на том конце провода трижды переспрашивала адрес, явно жуя жвачку.
Я слушал ее вполуха, потому что внимание сконцентрировалось на том, что где-то далеко, на пределе слышимости, нарастал тонкий пронзительный вой сирены, который, я надеялся, был исходил именно от нашей машины.
К удивлению, это действительно была она. Добрались очень быстро и даже, можно сказать, неожиданно, словно в этом мире для скорой помощи проложили отдельные трассы, где они могут беспрепятственно в реактивном режиме приезжать на вызовы.
Медики действовали быстро и слажено. Двое санитаров осторожно переложили тело Андрея Ивановича с моих ног на каталку. На меня они особо не обращали внимания, полностью погруженные в работу.
Уперевшись руками в ступеньки, я плавно встал, стараясь не упасть от головокружения на пол.
Молодой, энергичный фельдшер, руководивший бригадой, отдавал короткие команды.
— Кислородную маску! Срочно! Давление семьдесят на сорок, пульс нитевидный!
Санитар поднес к лицу старика прозрачную маску, и над его губами заструился едва видимый туман. Второй медик расстегнул на его руке манжету тонометра и одним движением кинул в чемодан.
— Готовим капельницу! Глюкоза, физраствор! — скомандовал фельдшер.
Медсестра с лицом, скрытым за маской, уверенными движениями вскрыла шприц, тут же откупорила ампулы и стала налаживать «систему» для капельницы.
Я смотрел на эту сцену, и в голове возникла четкая мысль: как же все-таки отличается работа с живыми от работы с мертвыми. У меня в прозекторской всегда была тишина. Она нарушалась разве что гулом холодильников да щелчками моих инструментов. Там спешить было уже некуда. Тело на моем столе обычно требовалось только аккуратно рассечь, чтобы понять причину смерти, и составить отчет.
И поэтому контраст был странным. Моя работа — это спокойный анализ последствий, их — отчаянная попытка предотвратить визит пациента в морг раньше срока. И то, что все это происходило не в больничных стенах, а в роскошном особняке, под хрустальной люстрой, придавало всему этому театральный оттенок, словно я смотрел медицинскую драму в слишком дорогих декорациях. И от этого становилось не по себе.
— Я еду с вами.
Он окинул меня быстрым оценивающим взглядом.
— Вы кем приходитесь больному? — спросил он деловито.
Я выдержал паузу, собираясь с мыслями. Правда. Только правда.
— Я его сын.
На его лице не было ни капли удивления.
— Оно и видно. Спросил просто для проформы. Садитесь в машину, только не мешайте работать.
Я молча кивнул. Они выкатили каталку на крыльцо, где уже ждала карета скорой помощи с распахнутыми задними дверцами. Внутри, в ярком свете ламп, все было стерильно насколько могло быть чисто в карете скорой помощи.
Санитары ловко закатили каталку внутрь, зафиксировали ее. Я запрыгнул следом и сел на узкую откидную скамейку у стены.
Двери захлопнулись, отрезав нас от внешнего мира, испуганной горничной, утреннего солнца и журчания фонтана. Машина с ревом сорвалась с места, и мы понеслись по улицам Москвы, распугивая утренний поток машин воем сирены.
Я сидел, вцепившись в поручень, и смотрел на отца. Он лежал под капельницей, его лицо под кислородной маской казалось безмятежным. Но я видел, как подрагивают веки, как вздымается грудь. Я видел показания на мониторе — цифры, скачущие на грани критических значений. Его организм боролся, но силы были на исходе. Та крохотная искра, которую я в него вдохнул, медленно угасала.
Я не мог просто сидеть и смотреть. Если он умрет сейчас, по дороге в больницу, я не получу ответов. Все это будет зря. Мой взгляд скользнул по его руке, безвольно лежавшей на простыне. Кожа была сухой и испещренной сеткой морщин.
Незаметно, словно поправляя одеяло, я наклонился и коснулся его руки. Мои пальцы легли на его запястье. Контакт.
Я не стал снова активировать зрение, просто сосредоточился на этом ощущении, на родственной связи наших душ. Это было похоже на настройку радиоприемника на нужную волну. И я нашел ее. Я снова отделил от своей психеи тонкую, едва ощутимую нить энергии, и направил ее в него. Не для того, чтобы лечить, а чтобы поддержать. Дать ему ту самую малость, которой не хватало, чтобы дотянуть.