Тем не менее, замашки у сеньора Шейнвила были поистине аристократические. Мы уже упоминали ту вольность, с какой он позволял себе использовать своих крепостных девушек в качестве наложниц. Жена его уже несколько лет лежала, не вставая – у неё было расслабление ног, так что передвигаться без посторонней помощи она не могла. А потому сеньор Шейнвил чувствовал себя в полном праве, поскольку мужчина он был ещё не старый – ему не исполнилось и сорока пяти, и он, как он сам выражался, «не был лишён определённых потребностей». Надо отметить, что он нисколько не стеснялся своих похождений, что лишний раз подтверждало, что ничего плохого он в этом не видел.
Но кроме этого сеньор Шейнвил весьма тяготился своим ярмом провинциального помещика. Одно время он стал устраивать регулярные выезды в Токкей, но вскоре заметил, что вызывает там скорее насмешки со стороны высшего общества, и решил, что сумеет придать аристократический лоск своей жизни и здесь, в своём имении. Представления об аристократизме у него, впрочем, были самые простецкие, поэтому, случись в его имении гость с более тонким столичным вкусом, он бы пришёл в ужас, или же подавился бы смехом от той аляповатости, которая, впрочем, в известной степени выглядела даже трогательно. Понятное дело, что для окрестных колонов и крепостных, не обладающих врождённой изысканностью, усадьба барина выглядела просто шикарно, хотя за всей этой дешёвой помпезностью и проглядывала некоторая скудость в достатке.
Именно в силу своих барских привычек сеньор Шейнвил находил особое удовольствие в той пародии на суд, которую он устраивал для местных селян. В такие минуты он чувствовал свою исключительную, ничем не разбавленную значимость для всех этих людей, собравшихся здесь, и это окрыляло мелкопоместного дворянчика, пробуждало в нём вкус к жизни.
Обычно в подобные дни на высокое крыльцо усадьбы выносили большое кресло, задрапированное помпезными покрывалами, а двери и стену завешивали багряным гобеленом с золотой вышивкой. Золотые нити, правда, давно поблекли, а саму ткань гобеленов порядком побили моль и время, но на собиравшихся поглазеть на «суд» селян всё это производило неизгладимое впечатление. В такие минуты им казалось, что перед ними восседает не их барин, и даже не грозный судия, а сам Увилл Великий[62], а то и кто-то из императоров древней империи.
В ненастные дни, правда, приходилось проводить суд в одной из гостиных, которая не могла уже вместить всех желающих, но зато там каждая деталь убранства буквально вопила о благородстве и знатности своего хозяина.
На этот раз погода была вполне ясная, так что сеньор Шейнвил, узнав, для чего к нему пришли людишки, тут же распорядился покамест запереть обвиняемого в пустующем хлеву и начать подготовку к заседанию. Всё время, пока дворовая прислуга натягивала гобелен и выметала двор, Дарфа стояла, прислонившись лбом к неплотно сбитым дверям хлева, и тихонько подвывала в тон хнычущему внутри сыну.
Наконец всё было подготовлено. Олни вывели во двор, и он, щурясь от солнца и от соли, разъедающей веки, подошёл к восседавшему на возвышении сеньору. Дарфа пыталась было пройти за ним, но дворня довольно грубо оттолкала её к остальным селянам.
Неподалёку от самозваного судьи сидел, ухмыляясь, мужчина лет тридцати-тридцати пяти. Он с явным интересом наблюдал за происходящим, но интерес этот был не лишён язвительности и почти неприкрытой насмешки. Одет мужчина был небогато, но при всём этом в его скромной, явно поношенной одежде неуловимо угадывался определённый вкус, выдававший в её владельце горожанина, причём горожанина, когда-то ранее имевшего некоторый достаток.
Поговаривали, что это – кузен сеньора Шейнвила, приехавший к нему в усадьбу несколько месяцев назад. Якобы, раньше он жил едва ли не в самом Шинтане, но затем по какой-то причине заимел определённые проблемы с законом, и решил на время раствориться в затхлом и непроницаемом из столицы воздухе дальней провинции.
Так ли это было, или иначе – сказать сложно, но было видно, что кузен сеньора Шейнвила впервые попал на подобную экзекуцию, и с огромным удовольствием наблюдает за происходящим. Даже не слишком внимательный наблюдатель сразу отметил бы, насколько этого горожанина смешит разыгрывающаяся сцена, и что он столь низкого мнения об умственных способностях присутствующих, что не слишком-то и скрывает свою сардоническую ухмылку. Ну и кроме того он, должно быть, отчаянно скучал здесь, в этих глухих местах, поэтому был крайне рад неожиданному развлечению.
Сеньор Шейнвил же, раздуваясь от собственной важности перед лицом родственника, на сей раз превзошёл сам себя. Он говорил медленно и веско, пытаясь вплетать в речь те немногие юридические термины, которые когда-либо слышал и попытался запомнить, но по внезапным гримасам, то и дело искажавшим лицо его кузена, словно бы тот изо всех сил сдерживал подступающий смех, становилось понятно, что чаще всего эти термины вставлялись совершенно не к месту.
Судья дал высказаться сперва потерпевшей стороне – владельцам двух пропавших кур, а также прочего того, что успел украсть Олни. Он важно кивал и даже словно что-то помечал на листе пергамента линялым пером. Он, накренившись вперёд, выслушал свидетелей о найденных уликах в виде кучки перьев и даже изучил на свет одно из таких пёрышек, которое было заботливо принесено сюда в качестве доказательства. Неясно, что он мог разглядеть в этом жалком пере – разве что, подобно мифическим оракулам он мог вопрошать неживые предметы, но было видно, что старательно давящий улыбку кузен считает это предположение маловероятным. Тем не менее, сеньор Шейнвил положил поданное пёрышко рядом со своим листом бумаги и кивнул с самым проницательным видом.
Затем была милостиво дана возможность высказаться самому Олни, но он только и мог, что размазывать сопли по щекам, да бормотать какие-то бессвязные извинения. Он уже не пытался разыгрывать из себя святую невинность, уже не отпирался от тех обвинений, что предъявлялись ему. Он был раздавлен творящимся вокруг и, вероятно, уже прощался с жизнью.
Весь процесс занял не более трёх четвертей часа, но если бы выжать из него все выспренние и нелепые речи сеньора Шейнвила, всё бессвязное мычание колонов, не умеющих связать двух слов, все всхлипывания Олни – едва ли сухой остаток занял бы больше десяти минут. В конце концов, Шейнвил, приняв в своём кресле позу, достойную самого короля Келлетта[63], огласил свой вердикт.
Обвиняемый был полностью признан виновным в совершенных им преступлениях. Поскольку Шейнвил, даже изображая из себя судью, понимал, что, зайди он слишком далеко, у него могут быть неприятности за самосуд, по всем вопросам выносил один и тот же вердикт – порка. То, что он не имел права приказывать пороть свободных людей, никому из колонов никогда даже в голову не приходило – они видели в этом человечке воплощение власти. Так что оспорить приговор было некому – даже кузен сеньора продолжал наблюдать за происходящим лишь с усмешкой, видимо, предвкушая, как он позже станет рассказывать этот анекдот своим приятелям.
Судья Шейнвил присудил всыпать нарушителю двадцать пять розог – по десятку за каждую украденную курицу, и ещё пять «за прочий причинённый ущерб». Тут же расторопная дворня вытащила лавку, не раз уже служившую для подобных целей. Двое холопов, исполнявших при дворе Шейнвила роль палачей, подступили, держа каждый по хорошей ореховой розге.
Лишь тот, кто ни разу не испытывал спиной, что такое розги, мог бы счесть наказание мягким. В умелых руках розга рассекала кожу не хуже плети, тем более если речь шла о таком тщедушном объекте экзекуции, каковым был наш будущий великий маг Каладиус. Не нагуляв достаточной прослойки спасительного жира, он был так тощ и имел так мало мяса на спине, что, пожелай того порщики, они легко могли бы посечь его до самых костей.
С рачительностью, свойственной всем простолюдинам, с Олни стянули рубаху, а также, уже положив на лавку, приспустили штаны. Порка – поркой, но зачем портить одежду? Более того, по жесту барина молодая дворовая девка подбежала с ушатом горячей воды и, окатив ей лежащего парня, слегка обтёрла его ветошью, дабы грязь, скапливающаяся на неделями немытой коже, не попала в рану и не заставила её гноиться сверх меры. Во всех этих приготовлениях было столько провинциального колорита, что кузен Шейнвила, не усидев, поднялся со своего кресла и подошёл ближе, чтобы не упустить чего-то ненароком.