— Ну чего там? — не выдержал любопытства Царь. — Да не води ты, ты мазюкай — все одно новые карты рисуют ныне.
Я послушно провел очень такую зигзагообразную, стоившую артиллерии пары лишних недель пути, линию, и показал Царю:
— Приходит дьяк артиллерийский в деревню, просит работников. Мужики пушки твои таскать хотят не шибко, но вина здесь не их, а дьяков, которые…
— У старосты копеечку берут, и идут с пушками к другому! — раздраженно бросив перо на стол, перебил Государь, наливаясь пугающей краснотой. — А покуда они деревеньки обходят да мзду собирают, армия без пушек вперед идти должна! — голос его набирал гнев и громкость с каждой секундой.
Вскочив со стула так, что тот рухнул на пол, Царь начал грозить:
— Удавлю! В масле сварю! На кол!..
Я даже не заметил момента, когда Государыня отбросила свое рукоделие и подскочила к мужу, обняв его и положив голову на грудь. Высокий он, Иван Васильевич.
— Не гневайся, Государь мой! — нежно заворковала она.
Я отвернулся, потому что смотреть на такое нельзя вообще никому.
— Братья мои с Гелием всех найдут, всех накажут! — продолжила Царица. — Негоже тебе о мелочах таких гневаться. Велика Русь, за каждым воришкой не уследишь. Наказ ты дал уже — вишь, Гелий-то, брат твой, золотою головой своей с лавки (слово «диван» пока не прижилось, в обороте нынче «лавки мягкие, со спинкою») не подымаясь уже эвон сколько ворья нашел! Почистят Двор твой, и казну твою сохранят. Прошу тебя, не впадай во гнев!
— Гелий! Гелий! — передразнив супругу, Иван Васильевич оттолкнул ее так, что она с напуганным писком рухнула обратно на свой диван. — Братья! Гелий! — повторил. — Это чего это ты мне тут нашептываешь⁈ И ты меня тут чего носом в бумажки аки дитя неразумное тычешь?!! — повернулся ко мне.
Затуманенный гневом взор налитых кровью глаз был реально страшен, но я не дрогнул:
— А может мы вовсе с Государыней через братьев ее сговорились, и «девку» эту поддельную на кухню специально отправили, дабы доверие твое ко мне увеличить. И бумаги сии мои люди придумывали — так, чтобы я сразу увидел, где здесь что спрятано. И с трофеями я сам «схемы» придумывал, дабы в казну твою руки поглубже запустить.
Мой спокойный голос словно метроном ввинчивался в уши Царя. Не успокаивая — всего лишь заставляя слушать. Аккуратно отложив бересту, я поднялся ему навстречу:
— Прости, Великий Государь, — низкий поклон. — Страшен твой гнев больно, а я — сиротка боязливая. Сам видишь, огоньком от врагов отбиваюсь, лишь бы в рукопашную не лезть. Трусоват — верно тебе нашептывают. Прошу у тебя милости в Мытищи уехать насовсем, о своем одном радеть, а твоего не трогать, — выпрямился и нагло ухмыльнулся прямо в Августейшее лицо. — Ежели, конечно, с Руси меня такого лживого и наглого в шею не изволишь погнать. В Китай уеду, дабы от Европы вашей во лжи, воровстве и пороке погрязшей подальше быть!
— А ну сядь! — рявкнул Царь, многоопытной, закаленной в ратных упражнениях и «поколачиваниях» десницей пробив мне «фанеру» так, что я потерял способность дышать и шмякнулся на диван. — Ты сам у меня права русичем зваться просил! — нависнув надо мной, продолжил орать. — А теперь чего удумал? В Мытищи⁈ Я тебе покажу Мытищи! — отвесил мне оплеуху.
Удары Ивана Грозного — что паралич: стыдно, но от страха я совсем растерялся и даже не пытался сопротивляться. Нависший надо мной Царь тяжело дышал, но гнев его, словно упершись в преграду, перестал расти. Занесенная над другою моей щекой для оплеухи рука дрожала — ударить-то можно, но нужно ли уже?
— Трус… — выдохнул он. — Хитрый, дерзкий… — рука сжалась в трясущийся от гнева кулак, который до меня не добрался: Государь отступил на шаг, потом еще на один.
Порывисто обойдя стол, Государь Всея Руси изволил лично поднять стул и уселся на него. Посмотрев на плачущую, напуганную Государыню, Царь поморщился от угрызений совести и, не глядя на меня, неожиданно-спокойно изрек:
— Ежели все дерзкие трусы и хитрецы, что не боятся быть виноватыми, по Мытищам разъедутся, кто останется? Ступай теперь, Гелий, с Никитою сами решите — не до того нам с Государыней сейчас.
Грудь ныла, щека пылала огнем, но обиды не было совсем: тяжела шапка Мономаха. Ладно, раз уж Иван Васильевич просит, помогу чем смогу. Идемте, бумажечки, пора кричать на всю Москву «Слово и Дело Государево»!
Глава 9
Одетый в темно-вишневый, подпоясанный мечом, кафтан Никита Романович Захарьин-Юрьев, глава личной охраны Государя и один из могущественнейших людей Руси, мой личный, годом совместных опасностей и приятностей проверенный друг помимо привычного купажа пота (просто дезодоранта нет, тут хоть замойся-застирайся), вонищи изо рта и неизбежной в эти времена лошадки, пах еще и очень-очень плохим: дымом, железом, нечистотами и тем, что вызвало предыдущее — горелой плотью.
Сыскные действия успешно завершились минут семь назад, и мы с Никитой стоим в темном уголке у входа в ведущую к казармам «дежурной» дружины галерею.
— Знаю, Гелий, что Русь в сердце и мыслях твоих словно камень единый, — проникновенным, совсем неожиданным от двадцатидвухлетнего пацана (в моих глазах и Царь-то сопляк, но у него хотя бы ореол сакральности) тоном уговаривал меня Никита, положив руку на мое плечо и глядя в глаза. — И знаю, что ко врагам ты жалости не питаешь. Но и на Руси врагов ее что вшей на корове!
Ох знакомая история, и аналогия-«корова» здесь ох неспроста: Никита сейчас импровизирует и совсем не спокоен, понимая, что сейчас делает очень крупную ставку чуть ли не в собственную жизнь. В таких ситуациях в голову людям приходят самые любимые ассоциации — Русь в их глазах, получается, корова.
— Пойми, Гелий — ты здесь недавно, а мы были всегда. Не к тому это я, что чужой ты нам — напротив, роднее родных нам с Данилою ты стал, и мы за тебя живота своего не пожалеем. И Царю ты полюбился — не будь ты Палеолог, уж не серчай, от зависти единой бы тебя всей Радою удавили, — добродушно, обезоруживающе улыбнулся, всеми физиогномическими силами уговаривая меня не воспринимать его слова как нехороший намек.
Но намек-то был, и я его уже никогда не забуду.
— Понимаем: родня ты Государю. Такая, что Рюриковичи иные — седьмая вода на киселе, — воспользовался поговоркой, что на Руси без моего участия давным-давно завелась. — И нам — слыш? — друг сердечный. Данила, — очень так по-доброму, родственно, хохотнул. — Тебе эвон, перед смертью аж исповедовался!
Мне было не до смеха:
— И я вам тем же отвечаю, Никита. Но вот так, на ровном месте, без Государевой на то воли…
Знал — не сработает.
— Государь наш добр без меры, и родню свою, даже далекую и родство свое во вред Руси пускающую, любит без меры. Не одобрит он сие, Гелий, сам о том знаешь. И шибко злиться опосля на нас станет, но то для вида одного — внутри он доволен нами будет. Может накажет даже, для виду, опять же… — Никита нервно облизнул губы.
Противно.
— … Меня накажет, не тебя, — улыбнулся еще душевнее. — Ты ему, ежели спросит, все прямо так и скажи — Никита, мол, сказал, что надо с Шуйскими кончать, а ты кто такой, чтобы спорить? Ты же, Гелий, делатель, не заплечных дел мастер, тебя в подвале с нами не было, и слышал ты лишь то, что я тебе сказывал.
— Вот и надо было «сказывать» что тебе нужно, а не как оно есть! — раздраженно сбросил я его руку с плеча. — Ты мне душегубство из корысти предлагаешь, да еще и поперек воли Государевой.
— Да не «поперек» оно, Гелий! — поморщившись — вредный «клиент» попался — Никита не стал пытаться вернуть руку на место, вместо этого чисто символически, так, чтобы я стряхнуть в любой момент смог, схватив меня за запястье.
«Не давлю на тебя, Грек, а объясняю».
— Тебе одному рассказываю сего, и да простит Данила мне слово ему нарушенное, — Никита перекрестился. — Видит Господь: не корысть сие, как тебе оно кажется. Не горячись, послушай, — он подобрался, формируя внутри головы рассказ. — Государь наш, покуда мал бы, боярами обижен многократно был. Был щенок у него, красивый, умный, ласковый. Государь малый души в нем не чаял, с одним им все время гулял, играл, и даже спал со щенком в обнимку. Прознал о том Шуйский…