— Читайте, — велел Пугачев. Казаки вытолкнули вперед какого-то, испуганного монашка. Тот развернул лист бумаги, и, откашлявшись, начал:
— А как ныне имя наше властью всевышней десницы в России процветает, повелеваем сим нашим именным указом: кои прежде были дворяне в своих поместьях и вотчинах, — оных противников нашей власти и возмутителей империи и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать, — монашек сглотнул и отпрянул — казаки начали стрелять в воздух.
Салават оглядел толпу: "Крестьян тоже государь освободил, слава Аллаху. Больше не будут нас на заводы забирать, землю вернут, заживем, как старые времена".
— А ты не хочешь, как в Москву зайдем, моей правой рукой быть, а, Салават? — вдруг спросил Пугачев.
— Я в горы хочу, — легко улыбнулся юноша. Соскочив с помоста, он, лукаво, добавил: "А что, государь, как и прежде — хлебом да водой обедать будем?"
— Вино ты не пьешь…, - усмехнулся Пугачев, когда они уже шли к шатру атамана.
— Не пью, — смешливо согласился Юлаев. "Однако ж башкиры мои барана зажарили, сейчас принесут. А то без женской руки, кто нас покормит, как следует?"
— У меня как раз женская рука есть, — хохотнул Пугачев. Зайдя в шатер, атаман резко сказал: "Ты что тут делаешь? Накрыла на стол, и вон отсюда!"
Салават увидел маленькую, стройную белокурую девушку. Она, стоя на коленях, раскладывала по кошме серебряные, в царапинах тарелки.
Лазоревые глаза ненавидяще взглянули на них. Девушка, поднявшись, метнув косами, исчезла за внутренним пологом шатра.
— У помещика одного забрали здешнего, — Пугачев указал на тарелки, и, привольно раскинувшись на кошме, зевнул.
— А кто это? — спросил Салават, все еще глядя на чуть колыхающийся холст полога.
— В Магнитной крепости взял, — Пугачев стал резать мясо, — вдова инженера тамошнего. Он себя в шахтах взорвал, мерзавец, вместе с порохом. Да скоро я ее войску отдам, — мужчина рассмеялся, — как на Москву зайдем, там сего добра, — и девок, и женок, — много. Ты себе тоже девку пригляди, — Пугачев поковырялся ножом в зубах, — она мне и стирает, и готовит, и кое-чем другим угождает.
— А как зовут ее? — юноша внезапно, жарко покраснел.
Атаман нахмурил смуглый лоб: "Марья вроде. Да, Марья".
— Я сейчас, — юноша поднялся. "За бараном схожу, готов должен быть".
Он вышел из шатра. Оглянувшись, приложив руку к пылающей щеке, юноша пробормотал: "Мариам". Салават достал из кармана курай. Взглянув на тростник, проведя пальцами по флейте, он еще раз, одними губами, повторил: "Мариам".
Марья встала на колени. Наклонившись к Волге, набрав в деревянное ведро воды, она стала разбирать одежду. Река текла мимо — прохладная, широкая, восточный, низкий берег едва виднелся в полуденном, жарком, дрожащем воздухе.
Девушка взяла кусок грубого, казанского мыла. Обернувшись к казаку, что стоял на мостках, наблюдая за ней, она горько подумала: "Даже если брошусь в Волгу, все равно ее не переплыву. Тут течение сильное, под воду затянет, сразу, это же не Исеть".
Рядом, на поросшем травой берегу, росли ромашки. Марья внезапно нагнулась. Сорвав цветок, девушка приложила его к щеке.
— Любит, не любит, — прошептала она, и почувствовала, как на глаза наворачиваются быстрые слезы. "Забудь, — приказала себе девушка, всхлипнув. "Нет у тебя более мужа, и брата нет. Теперь одна, всегда одна, да и сколько той жизни мне осталось? Как пойдет он на Москву, так на виселицу меня отправит, как всех других".
Она тяжело, болезненно вздохнула. Посмотрев на ромашку, девушка оторвала один лепесток. Он полетел куда-то вдаль, к темной воде реки, и Марья услышала его голос.
— Вот видите, Марья Михайловна, — улыбнулся Федор, показывая ей ромашку, — я гадал, и получилось, что любят меня.
Они стояли на деревянном мосту над Исетью, летним, белым, призрачным вечером. На заводе, гасили огни, в окнах изб уже были видны свечи. Где-то вдалеке, на пригорке, был слышны женские голоса.
Марья взглянула на него, — снизу вверх, — и независимо сказала: "Сие мне неведомо, Федор Петрович, — кто там вас любит, однако же, поздно, мне и домой вернуться надо".
— А на реку не пойдете? — он все смотрел на нее, — ласково, нежно. "Там сейчас костры жечь будут, все же Иван Купала сегодня. Я видел, как вы вчера венки с девушками пускали. Ваш венок дольше всех проплыл, значит, — вас большое счастье ждет, Марья Михайловна".
— Зато у меня лучинка первой сгорела, — вздохнула девушка, тряхнув белокурыми, толстыми косами. "Проживу недолго".
— Это неправда, — уверенно отозвался Федор. "Дольше всех проживете, Марья Михайловна. А вы травы под подушку класть будете, чтобы в этом году замуж выйти?"
— А вам-то что? — Марья сдерживала улыбку. "Коли я замуж выйду?"
Он покраснел, — мгновенно, ярко, и тут же отвернулся. Над Исетью медленно парили две чайки. Марья, помолчав, вдруг сказала: "Я смотрю, вы в Гейдельберге не забыли, как у нас Купалу празднуют".
Он усмехнулся и засунул руки в карманы простого, рабочего, истрепанного кафтана. "Пахнет, как от батюшки, — подумала Марья. "Гарью, смолой, углем — забоем пахнет".
Девушка почувствовала, как закружилась у нее голова, и схватилась рукой за перила моста: "Хотя матушка мне говорила — в Германии тоже Купалу отмечают".
— Вы же у нас немка, — он все улыбался. "Хоша наполовину — а все равно. Я был в тех горах, откуда Катерина Ивановна родом — там самые старые шахты в Европе".
— Да, — Марья глубоко вздохнула, и посмотрела на его большую, темную от рудничной пыли руку, что лежала совсем рядом, — матушка мне говорила, — в их семье все в шахтах работали, со времен незапамятных.
— А в Германии Купала называется Sommersonnenwende — тихо сказал Федор. "Тоже костры жгут, и прыгают через них, танцуют, вино пьют. Ну и девушки, конечно, приходят".
— Красивые девушки, — лукаво заметила Марья, глядя на пригорок, где уже разгорался купальский костер.
Он помолчал: "Такой красивой, как вы, Марья Михайловна, — нигде более не найдешь, хоть весь мир обойди".
Девушка оторвалась от перил и вскинула голову: "Пойдемте и, правда, Федор Петрович — на костер посмотрим".
Марья увидела, как он улыбается и сердито добавила: "Домой меня потом не провожайте, Миша уже там, наверняка, — она указала на берег Исети, — мы с ним сами дойдем".
Он хмыкнул: "Вы только травы в полночь собрать не забудьте, Марья Михайловна. Мне сие интересно — пойдете вы под венец, али все же нет".
— Даже ежели соберу, — так вам не скажу, — услышал он смешливый голос. Марья, вздернув голову, не оборачиваясь, — пошла вперед.
Девушка вытерла слезы мокрой рукой. Выжимая одежду, встряхивая ее, она услышала чей-то голос от мостков: "Его величество меня сюда послал. Ты, друг, иди, я послежу".
Марья подняла голову — давешний юноша, присев на берег Волги, держал в руках отброшенную ей ромашку.
— У нас этот цветок, — медленно, чуть запинаясь, сказал он, — "акбаш" называется. А у вас?
— Ромашка, — Марья, сложив одежду, выпрямившись, посмотрела на волжскую воду.
— А это, — юноша указал на реку, — Итиль. Волга, по-вашему. У нас они тоже растут, ромашки, — неуверенно повторил он слово. "А я — Салават. Это значит — песня. Или молитва. Но песня — мне больше нравится".
— Я знаю, — хмуро, выливая грязную воду из ведра, ответила Марья, — слышала. Башкирская конница с вами пришла. На Москву, — она усмехнулась, — двинетесь.
Юноша тоскливо взглянул на противоположный берег реки. "А вы тоже, — он покраснел, — с гор. С нашего Урала".
— На Исети родилась, — она прикусила губу и подняла тяжелую стопку белья. "Раз уж вызвались присматривать за мной, атаман, так давайте — мне сейчас подштанники государевы, — Марья жестко усмехнулась, — в лагерь нести надо, вдруг брошу их, и убегу по дороге?"