— Боярин Вельяминов там, — сотник вдруг перекрестился. «Долгое время нет их, вдруг задержал все же?».
— Задержал, — горько ответил атаман, — да вот только зазря смерть ихняя, нет полков людей государевых, не подошли еще.
Воин побледнел. «Да что же это теперь будет, Ермак Тимофеевич?» — спросил он тихо.
— Бой будет, — коротко ответил Ермак, вглядываясь в татарские стяги, что развевались над головами всадников. Холмы к западу от равнины, на которой стояло русское войско, были черным-черны от подходящей рати.
Он очнулся на исходе ночи, от света факела.
— Живой, — хмуро сказал Ермак, ощупывая его разбитую голову. У атамана было перевязано плечо — на тряпке расплывалось свежее пятно крови. Щеку пересекал свежий, вздувшийся рубец — от края губ до уха.
— Ему-то я голову снес, — сказал атаман, заметив взгляд Матвея. «Что у тебя еще?».
— Иван Васильевич где? — спросил Вельяминов пересохшими губами.
— К Ростову ушел, — Ермак помолчал, — твари эти, люди государевы, разбежались, едва тысяча от них осталась. Рука у тебя сломана, Матвей.
Вельяминов обернулся и с грустью посмотрел на труп гнедого, упавшего всей тяжестью на его руку.
— Хороший конь был, — сказал Матвей. «Помоги мне встать-то».
Ермак поднял его, и Вельяминов, еле сдерживая крик боли, сказал: «Ребра тоже, как я посмотрю».
— Я тебе сейчас голову замотаю чем-нибудь, — вздохнул Ермак, — а в Серпухове уже гляну — что там. Ты в седле-то удержишься?
— А что мне еще остается? — усмехнулся Матвей. «Где войско наше?».
— Нет более войска, — коротко ответил атаман. «Хан уже под Москвой».
— Гляди, — вдруг сказал Матвей, — восход-то какой — ровно огненный.
— То не восход, ты на север смотришь, — атаман ощутил на своем лице теплый, дымный ветер.
Москва, 3 июня 1571 года
Город горел. Подошедшие с юга отряды хана грабили деревни. Пожар из подожженного села Коломенского перекинулся на северный берег реки. Сильный ветер нес его дальше — над Кремлем уже стояло алое зарево.
Мимо высокого, крепкого забора вельяминовской усадьбы катился поток обгоревших, босых, рыдающих людей. Умирающие падали в пыль, и затаптывались тысячами ног. На широкой Воздвиженке еще было место — проехать или пройти, а в узких проулках люди, взбираясь друг другу на головы, толкались в три ряда, не обращая внимания на крики раненых, на кровь, что текла по мостовым.
— Так, — сказала Марфа, глядя на Васю Старицкого. «Конь у тебя хороший, двоих вынесет.
Марья мала еще — в такой толпе сама ехать. Ты-то сам — выдюжишь, сестру защитишь, коли нужда придет?»
Юноша побледнел и коротко кивнул.
— В Александрову слободу не суйтесь, — приказала женщина, — хоша татары обычно по рязанской дороге уходят, но мало ли что им в голову встанет — двинутся еще дальше на восток. Езжайте в тверскую вотчину нашу, знаешь же ты, где она, там отсидитесь».
— Марфа Федоровна, — дрожащими губами сказал Вася, — но как, же теперь…
Она вдруг, — князь Старицкий вздрогнул, — взяла его тонкими, твердыми, ровно железо, пальцами за руку.
— Слушай меня, Василий Владимирович. Ежели что с государем и сынами его приключится, так ты на престол сядешь, понятно? А за тобой — сыны Марьи, — боярыня покосилась на девочек. Маша тихо плакала, прижав к себе Федосью. Та лежала головой на коленях княжны, засунув в рот большой палец, и все раскачивалась, пытаясь себя успокоить.
Марфа почувствовала, как сжимается ее сердце от боли за дочь, и, отвернувшись, заставила себя продолжить: «Так что, Вася, коли вы с Марьей, погибнете, так ждет нас смута, али что похуже, упаси Господь, — Вельяминова перекрестилась.
— Все, — она выглянула в окно терема. «Вроде не так людно стало. Бери Марью и отправляйтесь». Марфа взяла на руки дочь и та прижалась к ней, — сердечко ребенка отчаянно колотилось.
— Марфа Федоровна, — вдруг зарыдала Маша, схватившись за подол ее сарафана. «Я боюсь!».
— Ты с братом своим, не страшись ничего, княжна, — твердо ответила боярыня. «Не пристало правнучке Ивана Великого слезы-то лить. Езжайте с Богом!»
— А как же вы с Федосьей? — Вася вдруг взглянул на нее синими, большими глазами, и сказал:
«Не могу я вас так оставить, кто ж я буду после этого?».
— За нас не волнуйся, князь, — Марфа бросила взгляд в угол горницы, где лежала ее старая, еще чердынских времен, заплечная сума. «Все, идите, а то опять толпа нахлынет».
Вася вдруг прижался губами к ее руке, и она, наклонившись, поцеловала его мягкие, темные волосы.
Услышав со двора стук копыт, Вельяминова перекрестилась и сказала, глядя на иконы:
«Господи, убереги их от зла всякого».
Еще когда гонец принес из-под Серпухова весть о разгроме войска, Марфа съездила в подмосковную усадьбу и как следует, запечатала свой тайник в сторожке — достав оттуда немного золота. Сейчас она потрогала тяжелый кожаный мешочек на шее и улыбнулась — он висел рядом с крестом покойного мужа.
Книжка, переплетенная рукой матушки, была спрятана в карман, пришитый изнутри к невидному, темному сарафану. Кинжал висел на тонком кожаном шнурке, обхватывающем стан.
— Матушка, — вдруг раздался слабый голосок Федосьи. «Мне страшно».
Марфа подхватила дочь на руки и опустилась на лавку. «Не бойся, милая, — она поцеловала ребенка в горячий, сухой лоб. «Я тут, я с тобой».
— Огонь, — прохныкала девочка, не вынимая пальца изо рта. «Везде». Марфа прижала к себе ребенка и почувствовала ее слезы у себя на лице. «Я тут, — твердо сказала она еще раз.
«Все будет хорошо».
На улице вдруг стало невыносимо, жутко, пугающе тихо. Вельяминова выглянула в окно — ворота усадьбы были распахнуты настежь, дворня бежала, подхваченная потоком людей. С юга, от Кремля, шла по Воздвиженке пылающая стена огня.
Крыша усадьбы занялась, потрескивая, и Марфа вдохнула запах дыма.
— Нет! — Федосья вдруг забилась у нее в руках, выгибаясь, закатывая глаза, и женщина еле удержала дочь. «Огонь! Боюсь!». Ребенок вдруг обмяк, губы его посинели, и Марфа, не обращая внимания на занявшуюся стену горницы, положила дочь на лавку, и прижалась ртом к ее рту.
— Живи! — властно сказала женщина, вдыхая воздух в горло Федосьи. «Живи, я сказала!». Та опять выгнулась, захрипела, и закашлявшись, вдруг стала дышать. Серый, горький дым наполнил палаты, дверь упала с петель, и Марфа, выпрямившись, крепко держа ребенка, взглянула прямо в лицо тем, кто стоял на пороге.
Сзади нее ревел огонь, пожиравший бревенчатые стены. Золото и серебро с расплавленных окладов икон капало на пол, и Марфа, прежде чем потерять сознание, увидела, как исчезают в языках пламени темные глаза Богородицы.
Они спешились посреди серой, разоренной пустыни, где торчали только остовы печей.
Матвей встал на колени, и, зачерпнув ладонью пепел, уткнулся в него лицом. Плечи его затряслись, и он вдруг вспомнил, как горела подмосковная — долго и жарко, так, что тела отца и мачехи стали потом неотделимы от серого, легкого праха, что вился по земле.
— Вся идут во едино место: вся быша от персти и вся в персть возвращаются, — глухо сказал Ермак, глядя на низкий, багровый закат.
— Аминь, — ответил Вельяминов, и, сглотнув слезы, поднялся, опираясь на руку атамана.
Эпилог
Стамбул, осень 1571 года
Маленькая, холеная, унизанная перстнями рука взрезала серебряным ножом спелый гранат.
Капли сока, — будто кровь, — окропили пальцы.
Тонкие губы разомкнулись, и женщина поманила к себе склонившегося на пороге человека.
— Сегодня? — спросила она безразлично, глядя в окно, за которым было лазоревое, с едва заметными облаками небо. В ее личном саду росли только розы — алые, темно-красные, вишневые, цвета ветреного заката и нежного восхода.
— Да, Джумана-кадина, — человек склонился еще ниже, и, встав на колени рядом с низким, выложенным перламутром столиком, зашептал что-то ей на ухо.