— Этот, что ли, — один из охранников спешился, и подняв голову Кутугая за волосы, — мужчина еще жил и хрипел разорванными стрелой легкими, — медленно перепилил его шею ножом.
«Был, и нет его».
Кинжал натолкнулся на кость, и охранник, разозлившись, вырвав Кутугаю горло, швырнул мертвую голову на колени Федосьи. Та, увидев остановившиеся, мертвые глаза, что смотрели прямо на нее, — потеряла сознание.
— А, вот и подстилка наша, — рыгнул Карача. «Что-то вы долго, — нахмурился Кучум, глядя на дрожащую от холода, голую девушку, что стояла на коленях, опустив голову.
— Мы там сожгли все, — объяснил охранник, — и ее по дороге в ручей окунули, а то вся в крови была.
— Встань, повернись, — лениво велел Кучум.
Федосья, закрыв глаза, приказав себе не смотреть на них, выпрямилась во весь рост.
— И вправду носит, — раздался рядом низкий мужской голос. «Но хороша, да. На меня посмотри!», — велел ей мужчина, и. схватив сильными пальцами за плечо, толкнул вниз, на кошму. «На колени встань! — приказал он и вдруг замер. В свете свечей он увидел под своей рукой, на смуглой коже, синее пятнышко.
Он, холодея, наклонился вниз. Девушка глядела на него зелеными, полными слез глазами.
Пятнышко было деревом — маленьким, искусно нанесенным. «Семь, — пробормотал мужчина.
«По семь с каждой стороны».
Он вдруг вспомнил пухлые ручки, что тянулись к нему из перевязи, и нежный, младенческий голос: «Тятя!»
— Бельчонок, — мужчина быстро закутал Федосью в кошму. «Бедный мой бельчонок!».
— Что такое? — непонимающе спросил сзади Карача и упал на спину, хватаясь за разорванное кинжалом горло. Кучум было встал, но тут, же опрокинулся, зажимая руками окровавленный, сломанный нос.
Мужчина спокойно вытащил клинок из шеи умирающего визиря и сказал натянувшей луки охране: «Кто хоть пальцем ее тронет, живым отсюда не выйдет».
Федосья поежилась от резкого, бьющего в лицо, уже почти зимнего ветра. Над степью висели крупные, будто орех, белые, холодные звезды.
— Кто ты? — спросила она мужчину, что подсадил ее в седло и устроился сзади.
— Я твой отец, — коротко ответил Тайбохтой, мягко тронув коня.
Эпилог
Западная Сибирь, февраль 1584 года
— Вот так, бельчонок, так быстрее будет, — Тайбохтой ласково поправил руки дочери, что держали скребок, и вдруг вспомнил изумрудные глаза Локки, что сидела так же, скрестив ноги, расправив на коленях шкуру. «Ягод я ей тогда принес, — Тайбохтой подавил вздох. «А потом на озеро поехали, оттуда бельчонка и привезли».
— Батюшка, а ты мать мою любил? — спросила вдруг Федосья. В чуме было жарко, гудело пламя костра, и девушка сидела в одном легком, из меха соболя, халате.
Тайбохтой повернул над огнем кусок оленины, и, помолчав, ответил: «Да я, бельчонок, кроме матери твоей, и не любил никого более. И уж не полюблю, наверное. Женщин брал я, конечно, и детей они мне рожали, однако…, - он не договорил и, махнув рукой, сняв оленину, выложил ее на доску.
— Ешь, а то остынет, — ворчливо сказал отец и Федосья, улыбнувшись, отложила скребок.
— Как внук-то мой сегодня? — смешливо спросил Тайбохтой. «Спать тебе дал, или опять всю ночь проворочался?».
— Федосья, посмотрела на свой низкий, большой живот: «Тихий. Матушка говорила, сие к родам уже знак».
Тайбохтой подумал и велел: «Ты вот что, давай, одевайся, собирай тут все, чум складывай, а я пока оленей приведу. К Ыленте-Коте поедем».
— В то место, где матушка моя была? — спросила девушка.
— В том месте матушка твоя Ыленту-Коту попросила заместо сына ей дочь дать, — смешливо ответил Тайбохтой, натягивая малицу. «Уж не знаю, что она ей за это посулила, однако вот видишь — ты родилась. Нет, то далеко, на севере, рядом тоже женские места есть, туда отправимся».
— Счастье свое посулила, — вдруг вздохнула Федосья. «Матушка говорила, что шаманка, мол, объяснила ей — если хочешь родить дочь, то будешь много лун ждать встречи с тем, кто любит тебя. Ну вот они с отчимом моим и увиделись, как более десятка лет прошло».
— Иди-ка сюда, — велел ей отец. «Капюшон затяни, — Тайбохтой помог дочери, — вон, морозы какие. Как ты на свет появилась, тоже холодно было, хоть и весна тогда уже была.
— А с отчимом твоим, — мужчина помедлил, — еще как видел я их вместе, в лесу, так подумал — никогда не будет мать твоя меня так любить, как его. Ну, и прав я оказался. Все, давай, чтобы, как я с оленями вернулся, ты уж готова была».
Федосья уже сидела на своих нартах, — женских, чуть пониже и поменьше тех, что были у отца, как вдруг, подняв голову, спросила: «Батюшка, а почему мне дерево-то это на плече выбили?».
— У меня такое же, — ответил Тайбохтой. «Это знак рода моего, древо жизни. Корнями оно тут, на земле растет, а кроной в небеса уходит. Семь ветвей его — то семь ступеней, что пройти надо, если хочешь туда, — он показал на звезды, — добраться. А в дупле сего дерева души не рожденных людей хранятся, ну, — мужчина усмехнулся, — и моего внука тоже.
— То, может, внучка еще, — сердито сказала Федосья, и, потыкала оленей палкой.
Отец запел. Она понимала совсем немного, но его голос — красивый, низкий, — наполнял все вокруг, и девушке вдруг показалось, что и снег, и легкий северный ветер, что дул им в лицо — тоже поют вместе с ним.
— Про что ты пел-то? — спросила дочь, когда они уже привязали оленей в маленькой рощице, у подножия круглого холма.
Тайбохтой не ответил, и, снимая с нарт жерди со шкурами для чума, сказал: «Вон туда иди, видишь, за холм. Там ждать тебя будут, мне нельзя туда».
Федосья вдруг вспомнила, как, увезя ее из стана Кучума, отец гнал коня — далеко, долго, а она, прижавшись к его груди — плакала. За всех — за Ивана, за Кутугая, за себя, — плакала тихо, горестно, а Тайбохтой только гладил ее по голове и иногда шептал: «Все, все, бельчонок, все кончилось, я с тобой».
Потом, ночью, в чуме, лежа на женской половине, за пологом, она вдруг спросила:
«Батюшка, а что теперь? Ты дальше воевать будешь?».
Отец долго молчал, а потом до нее донесся его сухой смешок: «Пусть Кучум воюет, а я более руки не подниму в деле этом. Я против внуков своих не встану — то кровь моя, род мой. Я еще во время оно матери твоей говорил — с русскими жить вместе надо. Ну, ты и получилась, — он помедлил. «Не знал я, что ты жива, бельчонок, а теперь…, теперь мне тебя растить надо. Ну, и внуков моих тоже».
Шаманка ждала ее у входа, — маленькая, не достающая даже головой до плеча Федосьи. Она бесцеремонно положила руки на живот девушки и повертела ее туда-сюда. «Скоро, — сказала старуха. «Вовремя».
Внутри было жарко — на сером, каменном своде висели капли воды — тяжелые, и Федосья вдруг ощутила как мягко, раздвигая себе путь, ворочается ребенок. Старуха расплела ей косу и усадила на шкуры, лицом к огню. Щеки сразу запылали, и девушка, вздохнув, попросила: «Воды!»
Она выпила — жадно, и почувствовала, — сразу, — влагу между ногами. Тут же, будто ожидая этого, в пояснице появилась боль, — сначала небольшая, а потом все сильнее и сильнее.
— Вставай, — сказала старуха. «Теперь ходить будешь, много. Я помогу».
Федосья оперлась о плечо шаманки и, положив одну руку на пояс, стала ходить — ощущая, как боль охватывает кости, закусив губу, едва слышно вздыхая. Она не знала, сколько прошло времени, прежде чем старуха вдруг остановила ее, и, задрав выше пояса рубашку, сказала: «Подожди, ноги раздвинь».
Шаманка покопалась внутри ловкими, короткими пальцами и велела: «Раздевайся, на корточки садись». Она постелила на пол гладкую, выделанную шкуру, и, нажав на плечи Федосьи, заставила ее опуститься вниз.
— Больно! — простонала девушка, разведя колени в стороны. «Больно как!»
— Дыши, — сказала старуха, беря ее за руки. У шаманки были сильные пальцы, и Федосья вцепилась в них, вздыхая часто и мелко. Внизу — она чувствовала это, — все раздвигалось, менялось, она сама становилась другой. Соски — набухшие, тугие, — вдруг закололо, будто из них уже было готово брызнуть молоко.