— Ну, смотри, — нахмурился Чулков, и вдруг спросил: «Кучум где? Он тебя сюда выведать все послал, ворота наши его войску открыть?».
— В степях, наверное, обретается, — пожал плечами Тайбохтой. «Я его давно не видел, я человек мирный, кочую, воевать мне с вами не надо, иначе, зачем бы я остяков своих под вашу руку привел?».
Чулков вдруг оглядел мощную, высокую фигуру мужчины и хлопнул в ладоши.
— В острог его, — приказал наместник десятку стрельцов, что появились из сеней. «Там и поговорим о хане Кучуме, да и о другом — тоже».
Федосья шагнула чрез порог горницы отца Никифора и застыла — прямо на нее смотрели презрительные, голубые глаза Якова Чулкова.
— А, вот и дочка-то нашего остяка явилась, не иначе, как сказали ей уже, что в остроге князь Тайбохтой сидит, — наместник ухмыльнулся.
Девушка почувствовала, что бледнеет, и схватилась за косяк двери. «Да за что, ваша милость? — сказала она, едва слышно. «Отец мой человек мирный, что воевал он с нами — дак то дело прошлое, он же сам с Ермаком Тимофеевичем задружился».
— Задружился, чтобы для Кучума соглядатаем быть, — ответил Чулков. «Да и тебя, Федосья Петровна, надо поспрашивать — не для того ли ты в крепостцу вернулась, чтобы отрядам Кучума ворота открыть?»
— А как же, — вдруг, вскинув голову, проговорила Федосья, — издевательски. «Мне, ваша милость, наверное, так по душе пришлось, когда Кучум с Карачей меня вдвоем, непраздную, насиловали, что я хочу повторить сие. И нужник у хана чистить мне понравилось, и задницу ему языком вылизывать. Для сего и вернулась, да, а как же».
Чулков вдруг покраснел и отвернулся от нее.
— Батюшка мой, — жестко продолжила Федосья, — кочует, и не с Кучумом не знается. Тако же и я. Нет у вас никакого права моего отца в остроге держать, я, ежели надо, до царя Федора Иоанновича дойду, а правды добьюсь, — она вздернула подбородок.
— Крестится твой отец, тогда и выпущу его, — буркнул Чулков. «Глядя на него, и остальные остяки в святую церковь не приходят, а нам сего не надобно».
— Ну, ваша милость Яков Иванович, так быстро все не делается, — раздался из сеней голос батюшки Никифора. «Поговорил я с Тайбохтоем-то, упорствует он, надо его увещевать, — мягко, а на сие время требуется».
— А ты не тяни, поп, — буркнул Чулков. «Вона, прорубь на Туре, окунуть его и дело с концом».
— Зачем силой-то, ваша милость, — еще более ласково сказал священник, — дайте срок, он сам раскается и придет в ограду веры истинной. А до сего времени я навещать его буду, разговаривать, — каждый день.
— Быстрее давай, — велел Чулков, и, не глядя на Федосью, вышел из горницы.
— Вот что, девочка, — глаза батюшки Никифора, — карие, спокойные, — были совсем рядом, и Федосья почувствовала его жесткие пальцы у себя на плече, — неделю мы с твоим батюшкой потянем еще, а более — не сможем. Так что велел он тебе брать его оленей, нарты, и отправляться в Тобольск — за мужем твоим, без него нам не обойтись.
— Батюшка! — ахнула Федосья.
— Иисус силой нам приводить никого не заповедовал, — вздохнул батюшка, — грех это — людей против воли-то их крестить.
— И вот еще что — Чулков велел тебя из крепостцы не выпускать, в заложниках, так сказать, оставить, но ты не волнуйся. У меня калиточка тайная есть в стене, я, как твой муж их рубил, попросил мне ее сделать — с требами я, бывает, и ночью хожу, умирающего причастить, что ж мне дозорных каждый раз тревожить. И калиточка та на моем дворе заднем, окромя меня и Волка про нее и не знает никто, — батюшка улыбнулся.
— Еще одного человека вывести надо будет, — сглотнула Федосья и внезапно сказала:
«Спасибо вам, батюшка».
— Как отца твоего вызволим, дак благодарить и будешь, — священник улыбнулся.
— Ну что ж ты раньше ко мне не пришла, девочка? — батюшка Никифор погладил головенку Никитки, что спокойно спал у него на руках, и взглянул на Василису. «Еще и руки на себя наложить вздумала, сие ж грех какой. Как ты дитя-то свое сиротить могла?».
— Стыдно было, батюшка, — девушка тихо, горько разрыдалась. «Даже говорить о сем — и то стыдно».
— А младенца грудного без материнской любви да ласки оставить, — то не стыдно, — ядовито проговорил батюшка. «Сие не стыд и не позор — коли б ты девица была невинная, то да — девство свое даже под страхом смерти хранить надо, святая мученица Агафия нам тому примером.
— А так, — батюшка вздохнул, — дитя же у тебя, тут о нем думать надо, не о себе. Ну, до Пасхи Святой теперь читай каждый день по сорок раз «Богородице, Дево», и по сорок раз «Верую».
И молись заступнице своей, святой отроковице Василисе Никомидийской, ибо она младше тебя была, а веру свою и в пещи огненной стоя, сохранила».
— А как же Григорий Никитич? — опустив прикрытую платочком голову, спросила девушка.
«Нельзя ж после такого мне с ним жить, уйти надо».
— Что Бог соединил, того человек не разрушит, — коротко ответил батюшка, и, чуть помолчав, добавил: «Вон мы думаем — мученики святые за веру страдали, во рву львином, али на арене игрищ языческих. А Бог, Василиса, бывает, и по-другому человека испытывает — и к сему тоже готовым надо быть».
Батюшка чуть погладил ее по смуглой, еще влажной от слез щеке, и ворчливо сказал: «Ну, пошли, дитя-то забирай у меня, подружка твоя вон, в сенях уже, травы свои принесла, как и велел я ей. Пока трапезничают все, надо вас вывести-то».
— А зачем травы? — тихо спросила Федосья, когда они уже стояли на дворе у батюшки Никифора.
— Пригодятся, — ответил тот, и открыв калитку, перекрестив девушек, подтолкнул их: «Ну, может, свидимся еще».
— Так, — Федосья распрямилась и посмотрела на стоящий в глубине леса, на крохотной опушке чум. «Тут не найдет тебя никто, хоша бы всю округу обыскали. Огонь у тебя есть, следи, чтобы не потух, дров вокруг вдосталь. Еда тако же, ежели надо, у батюшки тут еще лук есть, настреляешь».
Василиса покачала спящего в перевязи Никитку и тихо спросила: «А буран если? Вона, как выходили мы, так тучи над Турой были — черные».
— Ну, буран, — Федосья стала запрягать оленей. «Сиди, корми, спи, — там, — она кивнула на чум, — все равно тепло, сама знаешь».
— А ты как же? — тихо спросила Василиса, уцепившись за руку старшей девушки. «Как ты до Тобола-то доберешься?».
— С Божьей помощью, — коротко ответила та, и, нагнувшись, поцеловала подругу. «Все, олени у моего батюшки быстрые, за два дня, али три и обернемся. Ничего не бойся».
— На нарты мужские села, — следя за удаляющимися в снежное пространство оленями, пробормотала Василиса. «Ну, точно понесла, я еще, когда подумала, что кровей у нее нет».
Девушка посмотрела на нежное, румяное от холода личико сына и тихо сказала: «Ну, будем батюшку твоего ждать, а что уж он решит — то, одному Господу ведомо».
Она приказала себе не плакать и вернулась в чум, где уже горел костер в очаге — жарко, весело.
— Ну, еще немножко, — попросила Федосья, чуть тыкая палкой оленей. «Через буран же вы меня провезли, так поднатужьтесь уже».
Она затянула плотнее капюшон малицы и оглядела нарты. «Ну, двоих-то выдержат, — пробормотала она, — а я рядом побегу. Все равно ни Волк, ни Гриша с оленями обращаться не умеют, пущай сидят себе спокойно».
Буран уходил на север, туда, где над горизонтом висели серые, еще набухшие снегом тучи.
«Нарты-то у батюшки крепкие, — улыбнулась Федосья, — сразу видно, под себя делал. Вона, как начало мести, я оленей-то к ним привязала, заползла под них и шкурами накрылась — и миновала самая пурга-то. А потом потихоньку поехали».
Она оглянулась на чуть заметную полоску заката за спиной и приподнялась, вглядываясь в холмы на той стороне покрытого толстым льдом слияния рек. Бревенчатые, высокие стены крепостцы чуть играли золотым светом свежего дерева.
— Сразу видно, Волка работа, — улыбнулась девушка. «Он на совесть строит. Вот только подождать надо, не след мне в ворота-то ломиться, все ж воевода там. Вон там, в лесочке, оленей привяжу, да и посмотрю — рано или поздно кто-то из них на реку-то выйдет».