Михайло усмехнулся, вспомнив, как тогда, в горнице, уже крепко выпив, остяк сказал: «Вот, ты, значит, Волк. А я Ньохес, это такой зверь, маленький, мех у него красивый».
— Соболь! — обрадовано сказал Михайло.
— Соболь, соболь, — закивал остяк.
В чуме было даже жарко — так, что Михайло сбросил стеганый, теплый армяк, и шапку. «Вот, — сказал он, роясь в седельной сумке, — я тебе, как обещал, водки привез…
— Водка хорошо, — порадовался Ньохес и махнул рукой выглядывающей из-за полога жене.
— Оленя вчера забили, — сказал Ньохес, выставляя берестяной туесок с икрой. «И рыба хорошая, свежая». Михайло разлил водку в привезенные оловянные кружки и сказал: «Ну, твое здоровье!».
— Еще вот, — Волк протянул остяку кинжал в красивых ножнах. «Возьми, подарок».
— Хорошие подарки привез, Курэп ёт, — испытующе глянул на него остяк. «Я тебе меха дам, икры тоже».
— У нас этой икры, — Волк зачерпнул ладонью из туеска, — тоже много. Ты мне скажи, Ньохес, тебе, может, крючков надо? У нас кузница стоит, сделают.
— К лету да, — задумчиво сказал остяк. «Сейчас подо льдом ловить будем, на это крючков хватит, а потом пригодятся».
— Ну, привезу, — Михайло откинулся на шкуру и вдруг выпрямился, застыв — Васэх, вслед за матерью, внесла деревянные миски с дымящейся, вареной олениной. Она опустила раскосые, темные глаза, и, покраснев, поставив еду на низенький столик, исчезла за пологом. Оттуда донесся детский плач.
— Матери помогает, — улыбнулся остяк. «Шестой ребенок у меня родился, хлопот много. Дочка хорошая, жалко будет замуж отдавать».
— О сем, — сказал Михайло, подлив Ньохесу еще водки, — я поговорить и приехал.
Федосья поболтала в сабе деревянной, с крестовиной на конце палкой, и, зевнув, приоткрыв полог, выглянула наружу. Степь, в сиянии луны, казалась бескрайней — она простиралась до самого горизонта, пустая, темная. По ногам ударил холодный ветер, и девушка опустила кошму. Вымытые котлы были аккуратно сложены у входа. Сбросив халат, поежившись, Федосья подняла бурдюк и облила себя стылой, ледяной речной водой.
Она вздрогнула — на плечи ей легла рука Кутугая.
— Заждался я, — сказал татарин, и, повернув ее к себе лицом, положил ладонь на ее выступающий живот.
— Сын толкается, — он улыбнулся. «Какая грудь у тебя — он взвесил ее в ладонях, — налитая.
Много молока будет, хорошо кормить. Пойдем, — он кивнул на расстеленную кошму.
Он уложил ее на бок, и, накрыв их обоих меховым одеялом, шепнул Федосье на ухо: «Тепло с тобой».
Девушка почувствовала его руку, — мягкую, ласковую, и, сама того не ожидая, прижалась к нему спиной.
— Вот так, — тихо сказал Кутугай, и, расплел ей косу. Федосья едва слышно застонала, и вытянулась на кошме.
— Ноги-то раздвинь, жена, — шепнул ей мужчина, и Федосья, — на одно мгновение, пронзительно, — вспомнила Кольцо.
— Спи, — сказал ей потом Кутугай. «Завтра тебе доить вставать, спи».
Федосья зевнула, и, повернувшись, уткнувшись носом в его крепкое плечо, заснула — мгновенно, как в детстве.
— Осенью следующей, — Ньохес, выпив, наклонив голову, посмотрел на Михайлу. «Сейчас рано, пусть на родителей еще год потрудится».
Михайло потер короткую, белокурую бороду и развел руками. «Ну, осенью так осенью.
Приезжать-то можно к тебе пока, Ньохес?»
— Почему нельзя? — удивился тот. «Приезжай, конечно, я тебе всегда рад». Он бросил взгляд на большие, натруженные ладони Волка и сказал, улыбнувшись: «Я вижу, ты работать умеешь, не жалко за тебя дочку отдавать».
— Я дом поставил, — гордо ответил парень. «Крепкий, с печью, Васэх там тепло будет. Скотину заведем, хлев для нее есть уже. Охотник я хороший, рыбачу тоже. Так что дочка твоя сытно заживет».
— Сколько оленей дашь за нее? — испытующе глянул остяк на Михайлу.
— Ножей дам, пищаль дам, пороха тако же, — решительно ответил Волк. «Сие, Ньохес, много оленей стоит».
— Она рукодельница хорошая, мехов тебе принесет, утвари всякой домашней, — остяк разлил остатки водки.
— Только вот, — Михайло помедлил, — повенчаться надо будет. Я же, Ньохес, в жены ее беру, законные, на всю жизнь. Так положено у нас — венчаться. А перед венчанием — окреститься».
Остяк помолчал и вдруг усмехнулся: «Все равно, Куреп ёт, раз она твоей женой будет, так пусть и веру твою примет. А потом, — он помедлил, — может, и мы тоже. У вашего бога порох есть, огонь — а у наших богов нет. Васэх! — вдруг крикнул он.
Девушка вошла, отвернув лицо, и встала в углу. Ньохес что-то ей сказал, и, повернувшись к Михайле, рассмеялся: «Спросил ее, по душе ли ты ей пришелся».
— Ченэ чи, — тихо пробормотала Васэх, и тут же нырнула под полог — будто и не было ее.
Волк обеспокоенно взглянул на остяка, и, увидев широкую улыбку на его лице, облегченно вздохнув, потянулся за флягой с водкой.
Михайло вышел из чума, когда над лесом уже показалась косая, бледная луна.
— Ну и звезды здесь, — пробормотал Волк, закинув голову, глядя на вечное сияние Млечного Пути над черными вершинами елей.
Он отвязал лошадь и вдруг услышал рядом, за стволом дерева, чье-то дыхание. Одни глаза были видны из-под мехового капюшона малицы — темные, играющие огнем, совсем близкие.
Волк улыбнулся и потянул из кармана армяка что-то. Бусы — из высушенных, темно-красных ягод шиповника легли на смуглую ладошку, и Васэх вдруг, озабоченно, спросила: «Нун энте потло?»
Михайло понял, и шепнув: «С тобой — не холодно», чуть коснулся губами гладкой, мягкой щеки.
Кутугай одним движением перерезал горло барану и подставил котел. Теплая, свежая кровь потекла вниз, и он сказал, обернувшись к Федосье: «Ты кишки промой и солью натри, а потом сюда, — он кивнул на кровь, — сердце и сало добавишь, загустеет, и можно кишки набивать».
Он снял барана, и, перевернув его, распоров брюхо, передал нож Федосье: «Давай, потроши. Нам скоро на юг сниматься, еда нужна, в дороге времени охотиться не будет».
— На юг? — она вырезала печень и кинула ее в кожаный мешок. «Пожарю, вкусно будет», — улыбнулась девушка.
Кутугай внезапно наклонился и прижался щекой к ее покрытым платком волосам: «Там теплее, дитя лучше там рожать». Он постоял так, — одно мгновение, — и сказав: «Ладно, я в степь, ты тут смотри, не ходи никуда, в юрте сиди», — вскочил на коня.
Федосья вздохнула, глядя ему вслед, и, вынув у барана сердце, стала резать его на мелкие кусочки.
Она вдруг приостановилась, занеся нож, и твердо сказала: «Рожу, откормлю и уйду. Матушка ушла и я тако же. Не буду я тут жить. Ничего, доберусь до Большого Камня как-нибудь, лошадь уведу, все легче будет».
Когда стемнело, Федосья вынесла кости в степь, и, приставив ладонь к глазам, увидела всадника. Она уже сидела в юрте, следя за тем, как варится в котле баранья голова, как Кутугай, чуть пригнув голову, шагнул через порог.
— Соли привез, — сказал он, вынимая из седельной сумки какие-то мешочки, — а то мало у нас.
И зерна еще. Там, — он махнул рукой, — на юге муки возьму, лепешки будешь делать, я очаг устрою.
Федосья вынула голову из котла, и, вырезав язык и глаза, подала Кутугаю. Тот расколол череп барана и кивнул на мозг: «Ты тоже ешь, он, когда горячий, вкуснее».
— Нельзя же вперед мужчины есть, — покраснев, заметила Федосья.
— При гостях, конечно, нельзя, — согласился Кутугай, и при сыновьях — тоже, однако мы тут с тобой вдвоем. Он усмехнулся: «Бери, а то остынет».
Жена быстро заснула, положив ему голову на плечо, чуть посапывая. Кутугай держал одну руку у нее на животе — ребенок сначала быстро ворочался, а потом затих и только изредка, томно, чуть ударял чем-то — вроде ногой. «Сын», — смешливо подумал Кутугай. «Ну и что, русский, не русский, какая разница. И этот мой будет, и другие от нее тоже — мои».
Кутугай поцеловал темные, пахнущие дымом волосы. Жена что-то пробормотала и прижалась к нему — ближе. Она была вся сладкая и мягкая, и татарин внезапно, спокойно подумал, что надо уходить.