– Но почему бы и нет? Ведь шитье самое мирное и полезное занятие, разве нет?
Она снова криво улыбнулась:
– О, мисс!
– Что? Я не понимаю…
– Как раз в швейной я опаснее всего!
Может, она все-таки слегка не в себе? Я решила ничего не говорить главной надзирательнице о других убийствах, пока не подтвердится, что таковые действительно были. Если все это лишь плод воспаленной фантазии Рут, то главная будет потешаться надо мной за моей спиной.
– Что же опасного в шитье? Да, иглой или спицей можно уколоться, но это вовсе не смертельно. К тому же в швейной всегда присутствует надзирательница. Иголкой никого не убьешь, Рут!
Она уставилась на меня своими темными большими глазами и сказала:
– Правда?
2. Рут
Если бы я родилась мальчиком, всего этого никогда бы не произошло. Я никогда не взяла бы в руки иглу, никогда не познала бы своей силы, и жизнь моя сложилась бы совсем по-другому. У меня было бы гораздо больше шансов, что называется, выбиться в люди и, конечно, защитить свою мать. Но увы, я родилась девочкой, и мне было предначертано разделить судьбу всех девочек из бедных семей: я оказалась привязанной к своей работе, словно игла с продетой в ушко нитью.
Шитье – это как отдельная жизнь. Жаль, что никто этого не понимает. Игла мгновенно принимает на себя настроение того, кто взял ее в руки, а нить затем впитывает эти эмоции. Можно шить с нежностью, можно успокаивать себя шитьем, стежок за стежком, а можно шить с ненавистью. Шитье в ярости всегда оборачивалось для меня спутанными нитками и неровными стежками. Хотя шить в ярости тоже можно. Но лучше дождаться, пока она перейдет в ненависть. Медленную, расчетливую ненависть, тлеющую в кончиках сжимающих иглу пальцев, незаметную ни для кого, кроме тебя самой.
Говорят, ненависть – напрасное чувство, разрушительное и бесполезное. Но это заблуждение. Я овладела своей ненавистью и обратила ее в оружие. Но, мисс, судя по вашему лицу, вам это чувство совсем не знакомо?
Тех, к кому впервые испытал настоящую ненависть, запоминаешь на всю жизнь. Тех, кого ты была готова полюбить, если бы только они позволили. Но от их презрения ты съеживаешься, как платье под дождем. Они умеют показать, как ты выглядишь в их глазах – жалкой и омерзительной, так что самой сделается противно. Чтобы пробудить настоящую ненависть, нужен особый талант к жестокости.
Как у Розалинды Ордакл.
Выглядела она как настоящая фарфоровая куколка, с длинными белокурыми волосами, казалась гораздо взрослее всех остальных учениц и, естественно, была любимицей учителей. Я могла бы рассказать о многих гадостях, что она сделала мне в тот год, когда мне исполнилось двенадцать, в пансионе для девушек миссис Хоулетт. Но по-настоящему достоин упоминания только один случай.
Это произошло ранней осенью, когда дни уже становились короче.
Прозвенел звонок, и мы все высыпали на улицу, на студеный осенний воздух. Сквозь волны серых туч уже проглядывала луна, а на площади зажгли фонари. Я торопливо шла по мостовой, поглядывая, как девочки сворачивают на соседние улицы.
Возвращение домой из школы все обычно вспоминают как самые сладкие моменты школьных лет, но для меня эти моменты были самыми опасными. Я всегда шла быстро, постоянно озираясь и вздрагивая от каждого шороха. Иногда бежала, спеша как можно быстрее добраться до дома.
Напротив школы, на другом конце площади, начинался узенький переулок. Если у меня получалось быстро преодолеть его, я выдыхала, потому что дальше меня уже никто бы не тронул.
Обычно у меня это получалось.
Но не в тот день.
Розалинда уже поджидала меня там, прячась в тени. Увидев ее, я споткнулась и остановилась возле фонаря. Капор скрывал ее светлые волосы, а лицо под ним было жестким.
– Баттэрхэм!
Мне всегда нравилась моя фамилия, но она произносила ее своим похожим на розовый бутон ротиком так, словно это какое-то грязное слово.
В мерцающем свете уличного фонаря я разглядела за ней других девочек из пансионата.
– Пропустите меня! – взмолилась я.
– Ты босячка, Баттэрхэм, ты должна выполнять приказания, а не раздавать их!
В сумерках Розалинда казалась еще красивее, но это была какая-то устрашающая, дьявольская красота.
– Пропустите!
– Разве я тебе мешаю?
Ее грациозная фигурка не перегораживала проход полностью. Но за ней стояли остальные девочки, чьи глаза сверкали в темноте, как глаза крыс. Мне предстояло пробежать сквозь строй. Решусь ли я?
Я рванулась вперед в надежде пробиться между девочками, но Розалинда поймала меня, крепко схватив за талию.
– Неуклюжая, слабосильная! Я бы не взяла тебя в прислуги. И как ты будешь зарабатывать себе на пропитание?
Девочки сгрудились вокруг, плотно обступив нас.
Кто-то ударил меня по носу так сильно, что больно стало даже в горле.
Розалинда была права: тогда я не была сильной. Не могла выкрикнуть ей в лицо все то, что вертелось на языке. И уж тем более не могла вырваться из ее цепких рук.
Чьи-то руки дергали за лиф моего платья, я слышала, как рвется ткань.
– Ты не леди! Такая одежда не для тебя! Твое место в сточной канаве! Ты тварь, крыса вонючая!
Остальные девочки одобрительно загалдели. Сквозь дыры порванного платья сквозил студеный воздух, холодя тело.
– Вы только посмотрите! – с усмешкой бросила она девочкам. – Какая изящная шнуровочка! И как туго затянута! Она еще и модница у нас! У тебя никогда не получится благородный силуэт, Баттэрхэм! Для этого корсет должен быть с другими косточками. – Она все дергала за завязки на моей талии. – Вы только посмотрите на это! Дешевка! Это что, тростник? Или гусиные перья?
Я собрала всю свою волю в кулак и плюнула ей прямо в лицо.
В следующий момент я уже лежала на земле. Она повалила меня, и я довольно сильно ударилась щекой о мостовую. Не успела опомниться, как она уже поставила мне на грудь ногу, обутую в изящный сапожок с каблучком. Адская боль пронзила ребра.
– Видишь? Слабоват твой корсет!
Девочки сгрудились надо мной, отбрасывая зловещие тени. Вокруг вырос лес черных ног.
– Тростниковые косточки не годятся для корсета. Как думаешь, их легко сломать?
И все же ей пришлось попыхтеть дольше, чем она думала.
* * *
Когда я наконец поднялась и потащилась к дому, стало уже совсем темно и улицы опустели: ушли с рыночной площади и молочницы, и продавцы фруктов. Об их бойкой торговле напоминали только разбросанная повсюду кожура апельсинов да кучки навоза. Не было слышно ни криков мальчишек, ни скрежета колес. Только старьевщики сновали туда-сюда, и где-то ходил пирожник – его я не видела, но различала густой запах мясного пирога, смешивающийся с дымом от угля.
Повсюду на мостовой валялся мусор. Я брела прямо по этим отбросам, не разбирая дороги, и меня не покидало ощущение, что и мне место лишь на свалке. Отвергнутая всеми и ненавидящая весь мир, я шла, не разбирая дороги, по лужам, по лошадиному навозу, и каждый шаг отдавался болью в теле. Кожа стала липкой от холодной испарины, и на ней проступили крупинки соли, которые больно кололи меня под нижней рубашкой.
На мне был плащ. Он давно стал мне мал, но я сумела завернуться в него, чтобы хоть как-то прикрыться. Я не хотела, чтобы мама заметила следы ног на моем теле и изорванное платье. Но плащ не помогал скрыть хромоту. И я не могла сдержать стона каждый раз, когда острый край поломанной косточки корсета впивался в ребра. А капор просто тащила за собой, держа за оборванные кружева.
Если не удастся зайти незаметно в дом и быстро скользнуть наверх, придется обо всем рассказать родителям. Только не это! Это будет еще больнее, чем побои.
Наш домик был очень маленьким и скромным. Он ничем не отличался от соседних домов, тянущихся вдоль реки: три комнатушки на втором этаже, две на первом и уборная за домом. У многих нет и такого жилья. Я толкнула ободранную, давно не беленную дверь и вошла. Внутри было прохладно, но очень чистенько. Мама сидела у окна и шила в последних лучах заходящего солнца.