— Но я сказал «нормальный»!..
— Если бы они были нормальными, ты бы так не сказал!
— А… как бы я сказал?.. — чувствуя, что эпитет «тупой», равно как и «еще тупее» и «тупее на Белом Свете еще не встречалось» следует применить все-таки к нему, обреченно поинтересовался баритон.
— Ты должен был догадаться сам! — надулась гвентянка. — И всё, мне такая вывеска не нужна! Мне ни к чему, чтобы все королевство считало, что мало того, что я бестолкова, неспособна и неуклюжа, так у меня еще и кривой нос и длинные брови!
— Да, конечно. Как скажешь. Не нужно. Ни к чему. Твое желание для меня — закон, — как целая стая утопающих за единственный спасательный круг, уцепился полубог за дежурную фразу.
— И больные ко мне приходить станут? — переменила вдруг тему Эссельте.
— Конечно! В очередях будут сидеть! И слава о тебе пойдет по всему Белому Свету! — с облегчением прыгнул на безопасную твердую почву Гаурдак.
— Но отец и брат все равно будут возражать, — убежденно выдохнула Эссельте.
— В тартарары отца и брата!!! — взорвался полубог.
— Думаешь, это и есть их желание? — сладко полюбопытствовала она.
В ответ Гаурдак лишь тоскливо застонал.
«Спокойствие и надмирность, надмирность и спокойствие…»
* * *
— …все наслаждения мира могут упасть к твоим ногам, калиф славного Шатт-аль-Шейха, — гипнотизирующее нашептывал полубог, и звуки его голоса заманивали, затягивали, обволакивали и растворяли, как певчий спрут — доверчивых рыбаков Эгегейского моря. — Наслаждения, удовольствия и развлечения, которые тебе не приснятся и в волшебном сне, от которых грезы сливаются с явью и проигрывают ей, потому что не осталось в грезах ничего такого, что не стало бы для тебя реальностью! Музыка, танцовщицы, еда, питье, зрелища, поэзия, девушки, пение, несметные богатства, великолепные дворцы, стада прекрасных верблюдов и табуны чистокровных скакунов, и даже то, чему нет пока даже названия — всё будет в твоем распоряжении, только вообрази, только пожелай! Ты войдешь в историю Белого Света как счастливый из счастливейших, твоя жизнь будет проистекать на вершине блаженства и неги, а после ухода из этого мира чудесные сказки о тебе будут рассказываться века и тысячелетия!
На пухлой физиономии Ахмета застыла гримаса пресыщенности и легкого презрения — то ли к жизни вообще, то ли к предложению и его подателю в частности[671].
— Мне в моей жизни достало наслаждений, о велеречивейший из сладкоглаголивых. — Но всё это…
— Чтобы не сказать, что это они меня достали, — продолжил калиф, не слушая возражений. — Пропутешествовав две недели по горам и городам в опасностях, холоде и голоде я понял, как, оказывается, мне надоела патока удовольствий в медовой подливке дворцовой жизни, в которой утонул я, как глупая муха в шербете. Так что, река моей благодарности не знает берегов разумного, и с готовностью соглашусь с тобой, что наслаждения — это прекрасно, подобно цветению финиковой пальмы или полету бабочки над цветником пустынного оазиса, но верблюд моей тонкой душевной организации вряд ли перенесет глыбу их добавочной дозы. Как говорил премудрый Сулейман, осы излишеств могут только вредить улью человеческого благочестия, и окуривать его дымом воздержания и накрывать полотном скромности жизненно необходимо. И, если мне не изменяет память, я уже упоминал о том, что копьям твоего сладкоречия не пронзить доспехи моего убеждения?
— Тонкий верблюд твоей организации… вряд ли принесет осам воздержания… финики… добавочного оазиса благочестия?.. — озадаченным эхом повторил Гаурдак и заработал снисходительную усмешку шатт-аль-шейхца.
— И человек, умеющий судить о красоте речи не больше слепого — о красках заката и восхода, берется рассказывать мне об удовольствиях? — словно не веря собственным ушам, вздохнул калиф. — Куда катится этот мир…
— Нет, я умею судить о красоте речи… — едва не сквозь зубы поспешил сказать Гаурдак, и еле удержался от того, чтобы добавить: «Там, где имеется красота, а не винегрет из несочетающихся слов!»
Но не добавил.
Волка кормят ноги, менестреля язык, а Пожирателя Душ — молчание и согласие, когда хочется рвать и метать. «Спокойствие. Только спокойствие. Лужи крови и горы трупов — это потом. А сейчас — спокойствие и надмирность. Я спокоен. Я абсолютно спокоен. Я абсолютно спокойно хочу придушить этого жирного борова здесь и… Стоп. Я спокоен… я спокоен… спокойствие и надмирность… я — солнце… я — туча… я — горная вершина… готовая обвалиться на башку этого… СТОП. Спокойствие и надмирность!!! Так, ладно… Вдохнули, выдохнули, улыбнулись… стараясь не скалиться чрезмерно на его горло… и совершенно спокойно…»
— …какой водонос, сын водоноса и внук водоноса, тебе такое сказал? — с высокомерием, способным вывести из себя даже святого, выговаривал тем временем Амн-аль-Хасс. — Тебя обманули. У тебя вкус к прекрасному как у метельщика или погонщика мулов, ущербный, как молодая луна, как сыр, оставленный в ларе с мышами, как…
Гаурдак мысленно подвинул Эссельте с первой позиции списка тех, чьи души пойдут ему сегодня на ужин, для успокоения нервов пообещал себе придумать несколько особенно болезненных способов отправить смертного в тот мир, откуда он сам только что пришел, и продолжил с притворно-скорбным вздохом:
— Может быть, ты и прав, о несравненный искусствовед жаркого Юга. Но если тебе не хочется удовольствий тела, то подумай о том, чтобы разделить со мною власть над миром! ЧтО такому выдающемуся правителю всего лишь одно королевство, пусть даже и самое замечательное на всем Белом Свете!
— Всё, что нужно мне на Белом Свете, — с меланхолией, достойной истинного философа, ответил Ахмет. — Какое мне дело до Вамаяси, Отрягии или Эйтна, если всё, что когда-либо заботило, интересовало и трогало чуткие струны моей души — это Шатт-аль-Шейх? Величественный Шатт-аль-Шейх, великолепный Шатт-аль-Шейх, благородный Шатт-аль-Шейх, удивительный Шатт-аль-Шейх — моя жизнь и судьба, моя любовь, моя страсть, моя печаль, если у него неспокойные времена, и моя отрада, если на земле мир и благоденствие!..
Голос калифа возвысился, побледневшие от холода щеки разрумянились, а губы дрогнули в мечтательной улыбке.
— …И кто, как не я, позаботится о нем, точно добрый отец о милых сердцу детях? И других детей мне не надо — ибо и у них имеются отцы, достойные своего звания и планиды. И как отец своего народа, я должен быть мудрым, дальновидным и рачительным хозяином в своей большой семье. Так что, даже если бы ты предложил мне что-нибудь такое, чего у меня не было и чего мне хотелось бы, поверить тебе было бы противно моему существу, как противен огонь дикому зверю. Нам не о чем говорить, Пожиратель Душ. Ступай в свою тьму и не показывайся больше: тебя тут никто не ждет, и никому не нужен ни ты, ни твои ядовитые речи.
— Но разве тебе, как отцу своего народа, свойственны эгоизм и равнодушие? — удивление звучало не то, что в каждом слове — в каждой букве. — Не убедившись собственными глазами, никогда бы не поверил в это!
— Что ты имеешь в виду? — нахмурился калиф.
— То, что ты счастлив сам, и народ твой благословляет свой удел под твоим правлением, о разумнейший из правителей Белого Света, еще не значит, что остальные люди счастливы тоже! — взволнованно воскликнул баритон.
— Гарун аль-Марун, мой достославный предок, чья мудрость сияла как солнце на небосклоне, превращая даже самую темную ночь невежества в радостный день просвещения, притененный легкими облачками познания, — важно проговорил шатт-аль-шейхец, — учил:
Кто щедро раздаёт в пустыне снег,
Тот вызовет презренье или смех.
Калиф, запомни: ты — не благодетель,
Ты счастьем каждого не осчастливишь всех!