— Влетит тебе, если меня не приведешь? — усмехнулась она.
— Влетит… — невольно втянул голову в плечи парнишка.
— Ну, тогда ладно, пошли, голубчик, — хмыкнула бабулька и гордо возглавила процессию.
Разговор с фанаткой единственного оставшегося барона привел к полному и бесповоротному ее разоблачению.
Видеть на троне она желала если не лукоморского царевича, то царского брата Мечеслава, обретающегося сейчас под чудным заграничным именем Спиридон. А весь этот концерт с подносом и рюмкой устроила потому, что перед проводами охотников к ней в переулке подошел один мужик, дал серебряную монету и пообещал дать еще одну после того, как она все исполнит, как надо. Поднос, чара и ее содержимое были предоставлены вместе с инструкциями по их поднесению тем же мужиком. Несмотря на дурные предчувствия и противную физиономию, сказала Жужелка, мужик не надул, и после того, как дворяне разъехались, один на север, другой — на юг, или куда им там выпал жребий, нашелся на оговоренном месте и вторую монету отдал, хоть и не сразу.
Иван ли, Мечеслав ли, вздохнула бабка, демонстрируя в подтверждение своих слов извлеченные из-за пазухи две старинные серебряные костейские денежки, а серебро оно и в Узамбаре серебро, тем более что от ее желаний всё одно ничего не зависит.
— А как тот… муж-ж…жчина… — даже постаравшись, бабушка Удава не смогла выговорить простонародный эквивалент данного слова, — выглядел?
— Да обыкновенно выглядел, — недоуменно пожала щуплыми плечиками старушка. — Невысокий, худой… нос длинный, как клюв у грача… лицо узкое, ровно дверью прищемили… Неприятное. Волосня ниже плеч висит, на морду всё время падает… Постригчись не может уж, что ли… Мужик ить всё-таки, не баба…
— А одет как он был?
— В тулуп козий. Черный. Длинный. Вот и весь патрет.
— А что за поднос, какая рюмка была, не разглядели ли вы случайно?
— Случайно? — отчего-то насторожилась Жужелка. — Нет. Случайно — не разглядела. А вот специально — всё запомнила. Поднос тот обыкновенный, деревянный, таких раньше в трактирах да постоялых дворах в дюжине двенадцать было. А вот рюмочка особенная у него была. На ней гравировка уморительная: барсук зубастый в одной лапе кучу ягод каких-то держит, а в другой — большой стакан на ножке.
— Что?! — позабыв про положение и самообладание, сим положением предписываемое, вдовствующая баронесса подскочила на сиденье кареты, едва не пробив головой потолок и напугав до заикания бедную старушку. — Что ты сказала?!..
— П…п…п…б…б…б…б-барсук… со с…с…стаканом…д…д…д…
— Ох, извините, милочка… простите, простите великодушно… — держась одной рукой за сердце, другой — за локоть перепуганной швеи, матриарх рода Жермонов пришла в себя, устыдилась потери выдержки и смущенно приземлилась в месте запуска. — Из себя вышла… Это ж какой-то подлец у меня чару украл! Из фамильного сервиза! Которому цены нет! Ему ж триста сорок семь лет в субботу! Антиквариат! А он!.. Ох, вернусь сейчас домой… Ох, я верну-у-усь… Ну, да это вас не должно волновать, дорогуша. Я с татем сама разберусь, чтоб неповадно впредь было.
— Э-э-это п-правильно… — на всякий случай не сводя настороженных глаз с разгневанной двухметровой дворянки, нервно кивнула Жужелка. — Э-э-это т-только т-т-так с их б-братом н-надо…
— Только так, — сурово подтвердила общую позицию в отношении расхитителей чужой собственности баронесса и вежливо, но быстро выпроводила старушку, одарив на прощание еще двумя серебряными монетами — за информацию и в качестве компенсации морального ущерба.
Надо было спешить домой и искать вора.
Кроме того, у нее на определенный счет стали формироваться не менее определенные идеи, которые требовали обдумывания, взвешивания и рассмотрения в тиши кабинета за любимой трубкой и виолончелью.
И тоже как можно скорее.
* * *
Никто не верил в понятие «солнечный ноябрьский день» до такой степени, что к вечеру тот перестал верить в самого себя.
Часа в три пополудни поднялся ветер, невесть откуда набежавшие тучи за полчаса замазали фиолетовой синевой голубое еще недавно небо, подступил легкий морозец, и повалил редкий, как крылья слона[428], снег.
А на душе у Сеньки было светло и радостно, и хотелось ей петь, танцевать и колотить медведеобразного Спиридона по спине кулаками[429], потому что полчаса назад громадный, лохматый грубиян Спиря признался ей в любви.
В любви к одной очень достойной девушке по имени Ластонька, которая живет недалеко от управы, работает в пекарне под руководством самого министра хлебобулочной промышленности Хруща, и на которой он хочет жениться сразу, как только эта суматоха с выборами монарха уляжется.
Не то, чтобы он выдал это признание добровольно — сначала гвардеец попытался исподтишка улизнуть из-под опеки царевны, и только будучи пойманным в десяти метрах от отведенной ему в управе комнаты, припертым к стенке, взятым за пуговицу на животе и почти утащенным по месту постоянной прописки, был вынужден рассказать всё.
Неизвестно, какой реакции он ожидал, но буйный и абсолютно искренний восторг царевны ошеломили его до такой степени, что он согласился пойти к своей суженой в ее сопровождении.
О чем сейчас, постепенно придя в себя под порывами ветра и снега, начинал потихоньку жалеть.
— …А я говорю, вашвысочество… Серафима… что там было какое-то недоразумение. Чокнутые какие-то собрались, слова сказать не дали — сразу набросились, — неловко втянув перевязанную чистой тряпицей голову в воротник и сконфуженно озираясь по сторонам, словно опасаясь увидеть на лицах прохожих издевательские насмешки над своим нелепым положением охраняемого девицей, упрямо бубнил Спиридон. — И не надо за мной следить никому. Тем более, вам… тебе, то есть… Тоже мне — девку на выданье нашли!.. Разве что в нужник за ручку не водят! Шагу одному ступить не дают! В комнату Макарчу на какой-то крендель подселили, а он храпит, как лошадь!.. И так башка трещит, ребра ноют, руку тянет, ключицу от этого кирпича ломит, так еще от его рулад последнего сну лишился! И перед Ластонькой мне же стеснительно: что я, инвалид какой — ходить со мной везде?!..
— А кирпич с крыши на тебя тоже просто так упал?
— В смысле? — споткнулся и остановился от неожиданности постановки вопроса Спиридон.
— В смысле, почему он на Кондрата не упал, или на Ивана, или на Прохора?
— Так он же это… кирпич… ему до потолка на кого падать!..
— Вот и упал бы на них. Почему на тебя?
— Так рассуждать, вашвысочество, так можно сказать, что и лошадь специально понесла, чтобы меня зашибить!
— Лошадь? — забеспокоилась Сенька. — Какая лошадь?
— Да вчера днем, когда я из управы шел, на Незваном спуске лошадь с телегой понесла, едва за подоконник уцепить успел, подпрыгнул — то снесла бы, окаянн…на…я… А что ты… вы… ты… на меня так смотришь? Скажешь, ее тоже дворяне науськали?
— Четыре, — тихо проговорила Серафима. — Раз, два, три, четыре.
— Чего — четыре? — настал черед Спиридона беспокоиться.
— Четыре раза. За пять дней.
— Да перестань ты выду…
— Спиря, — сурово свела брови царевна. — Сколько раз за то время, пока не прибыли эти стервятники, на тебя падали кирпичи, наезжали лошади и наваливались в темноте полудурки с кистенями или ножами?
— Н-ну… Это… Как бы… Н-не помню… но…
— Вот я говорю, Спирь, что, во-первых, не было это никакой случайностью, во-вторых, что на тебя в самом деле готовились покушения, и, в-третьих, не надо так озираться — поверь мне на слово, что я смогу защитить тебя ничуть не хуже Макара или Ивана.
— Защитить!.. Меня!.. — задетый за больное, Спиридон снова встал посреди тротуара и страдальчески воздел здоровую руку к серому низкому — потянись и достанешь — небу. — Да про то же я вам… тебе… уже второй день толкую!!! На кой пень меня защищать!!! Кому я нужен, чтобы на меня покушаться!!! Кто я такой?!