– Моя бабушка – лешачиха, – с гордостью и нежностью ответил Дионисий, и глаза его под очками увлажнились.
Старая Обериха жила в самом дальнем уголке дворцового парка, там, где кончался тонкий налет цивилизации и начиналась настоящая глушь и дичь. Деревья и кусты, будто чуя защиту и заботу лешачихи, старались расти именно здесь, и среди них даже разворачивалась нешуточная конкуренция. Проигравшие экземпляры влачили жалкое существование, обрезаемые и подпиливаемые недрогнувшей рукой садовника по его или царской прихоти, в то время как преуспевшие в межвидовой борьбе образцы блаженствовали и процветали на неприступных для внешнего мира десяти сотках.
Не одно поколение садовников и их подручных, видя в существовании такого нетронутого уголка дикой природы личное и смертельно себе оскорбление, вооружались пилами, ножовками, топорами и ведрами с садовым варом и побелкой, и с отвагой и беспечностью невежества выступали в поход против Оберихиных палестин…
Назад возвращались немногие.
По крайней мере, в тот же день.
Остальных – без инструмента, шапок и сапог и большей части рассудка – как правило, случайно находили через неделю-другую, невменяемых, с шальными глазами и несвязными речами. Они, дрожа и пристукивая зубами, местами подвывая от пережитого ужаса, наперебой рассказывали, как столько дней подряд водил их по бурелому напрямик по тайге проклятый леший, а когда им ненавязчиво напоминали об истинном размере поросшего деревами участка, начинали безумно хохотать.
После таких происшествий неподдающийся облагораживанию медвежий угол, как прозвали его во дворце, несмотря на полное отсутствие в нем медведей, надолго оставляли в покое.
Пока не приходил на государеву службу новый садовник, и все не начиналось с самого начала…
Некоторые, особо суеверные, поговаривали, что заросли эти заколдованы, так как их не тронул даже пожар, который разразился одной засушливой летней ночью несколько лет назад по неизвестной причине и погубил одним махом весь так тщательно лелеемый сад подчистую. Ревущий огонь, пожравший и не подавившийся всей культурной растительностью, скамьями, беседками, статуями, садовым инвентарем, беспечно оставленным коротать ночь под звездами садовниками, и даже фонтанами, остановился у диких зарослей, словно налетел на железный занавес, нерешительно потоптался на месте и с пристыженными извинениями потух.
Популярности это событие несговорчивой лесополосе не добавило, но ныне здравствующее поколение работников секатора и лейки укрепилось в уверенности, что лучше обходить его стороной.
Вот к такому замечательному уголку дворцового парка и прибыли в самом начале ранних осенних сумерек полный надежд князь Грановитый и нервно оглядывающийся по сторонам хозяин библиотеки.
– Ты кого-то боишься, что ли? – не выдержал Граненыч, когда они были уже почти у цели.
– Я?.. Нет, чего мне здесь бояться… Просто… с тех пор, как я ушел жить в библиотеку… я никогда не выходил на улицу. Я бы признался, что небольшой приступ агорафобии – именно то, чего и следовало ожидать после стольких лет добровольного затворничества.
– Скольких лет? – полюбопытствовал Митроха.
– Столько не живут, – отмахнулся Дионисий и сделал решительный шаг вперед, в спутанные, словно давно нечесаные волосы неряхи, заросли орешника. – Но я твердо заявляю, что тебе тут опасаться нечего. Здесь нет ничего, что могло бы повредить тебе, пока я с тобой. Пойдем скорее. Мне так не терпится…
На улице еще разливался пепельный вечерний свет, но едва хлесткие ветки сомкнулись за их спиной, друзей, как черная удушливая перина, окружила непроглядная тьма, отрезавшая не только закат, но и все звуки большого города, готовящегося ко сну.
Кроме шуршания сухой травы под ногами и шороха раздвигаемых ими ветвей до них не доносилось теперь ни единого звука.
– Куда сейчас? – несколько тише, чем собирался, проговорил Граненыч.
– Не помню… – так же тихо и растеряно ответил библиотечный.
– Я думал, она тебя встретит.
– Может, она уже спит?
– В такую рань?
– Середина октября, – пожал невидимыми плечами Дионисий.
– И что ты предлагаешь?
– Давай пройдем еще – не исключено, что после неспешной прогулки по заповедным местам, бывшим мне когда-то вторым домом, я смогу вызвать в своей памяти местонахождение ее…
Настороженная, но безобидная до сих пор тьма неожиданно вздохнула, зашевелилась, приобрела глубину и дохнула на пришельцев липким сырым воздухом с привкусом гнили.
– Так куда идти-то, говоришь? – непроизвольно поежившись, не слишком любезно посмотрел на друга Граненыч.
– К-кажется… туда, – определился библиотечный и уверенно двинулся вперед, рассекая маленьким плечиком недовольно заскрипевшие заросли и увлекая за собой Митроху.
Тьма, кажется, опешила от такого нахальства, удивленно отпрянула, мелькнув на секунду мелкими звездочками над головой, но этим проявление ее слабости на сегодняшний вечер и окончилось.
Мрак вокруг них сгустился, взвился из-под самых ног чернильными клубами, и они очутились в самой полной и непроглядной мгле, какую только могла породить защитная магия залегшей на зимовку старой лешачихи.
Граненыч инстинктивно остановился и осторожно протянул руку вправо, где в последний раз видел Дионисия, но вместо теплого плеча друга пальцы его сомкнулись на чем-то холодном, жестком и мокром.
Вокруг его запястья быстро, со свистом, обвилось нечто. Он дернулся было, но тут же замер: скорее он бы остался без конечности, чем поддались бы те невидимые, но цепкие силки, в которые он угодил.
– Дионисий?.. – нервно позвал он, но слова, едва срываясь с губ, растворялись в промозглом холоде без остатка, не долетая даже до его собственных ушей. – Дионисий!..
Митроха замер.
Что-то или кто-то проворно обнял железной хваткой его вторую руку, обе ноги и теперь принялся за талию[116].
– Отпусти, окаянный!.. – отчаянно рванулся он, как муха, запутавшаяся в паутине, но кроме ощущения того, что, так и не найдя талию, незримый враг решил обмотать своими удавками его тело целиком, другого результата не было.
Свободной оставалась только шея.
Ой, сглазил…
Кто-то или что-то мягкое ударило его под коленки, и если бы не прочные, словно железные, растяжки, не позволявшие ему и шевельнуться, он бы свалился в сухую пыльную траву, прячущую последние перестоявшие склизкие грибы.
Но это что-то не отступало и не сдавалось: оно возилось у него под ногами, пинаясь и брыкаясь что было сил, и несколько раз весьма чувствительно угодило прямо по косточке на правой ноге.
– Дионисий?.. – попробовал еще раз Граненыч, и звук, вырвавшийся из его сжатого страхом и неторопливой, но эффективной удавкой, горла был настолько слабым и сиплым, что не разбудил бы даже спящего зайца. – Дионисий!!!..
– Ба…буш… ка… – едва слышно донеслось откуда-то из района его правого колена то ли агонизирующее шипение, то ли предсмертный сип[117].
И, через долгую, как столетие, секунду снова:
– Ба…буш…ка!..
Тьма как будто прислушалась, стала осязаемой, настороженной, сонно-недовольной.
– Ба-буш-ка!!!.. – прохрипел хозяин библиотеки, кашляя и задыхаясь.- Это я… Дио… то есть, Непруха!.. Помоги мне!.. нам!.. Скорее!.. Ба!!!..
Темнота на мгновение замерла, потом недоверчиво заворочалась, закряхтела и стала редеть. Проступили смутные очертания деревьев, кустов, странных коряг и причудливых узловатых корней, волнами выпирающих из отжившей свое лето травы…
Сонный лес зашумел, затряс ветвями, словно человек, не верящий своим глазам – головой, и из самого бурелома выступила сутулая простоволосая старуха двухметрового роста, в длинной пестрой рубахе из бересты, в лыковых лаптях на босу ногу и с толстой корявой веткой в тощей жилистой руке.