Я посмотрел на Рота. Он был бледен как смерть. Я ободряюще улыбнулся ему.
— Ты уж не обижайся, — сказал я просто. — Но это дело такое, что надо сначала узнать, пойдет оно или нет. Я знаю, что Ларри, конечно, хочет сделать как лучше, но я еще должен подумать. Давайте поговорим об этом завтра.
Этими словами я дал понять Ронсону, что мне плевать на его суждения, а Дэйву — что не считаю его достаточно опытным. Дискуссия была закончена. Краешком глаза я заметил, как Ларри побелел от ярости, но, когда повернулся к нему, он уже взял себя в руки. Я улыбнулся ему.
— Если у тебя есть минутка, Ларри, — сказал я, — мне бы хотелось поговорить с тобой после того, как побреюсь.
Его голос снова звучал спокойно.
— Конечно, Джонни, — сказал он. — Позвони мне, когда вернешься.
Я направился к двери, затем обернулся и посмотрел на них. Все смотрели мне вслед. Гордон, сидевший дальше всех, подмигнул мне, и я улыбнулся.
— Увидимся, — сказал я, закрывая за собой дверь.
Гордон ждал меня, когда я вернулся из парикмахерской. Я чувствовал себя прекрасно. Просто удивительно, что могут сделать с человеком бритье и массаж. Я ухмыльнулся.
— Ну, как дела? Ты что-то неважно выглядишь.
Он разразился ругательствами.
Я добродушно улыбнулся.
— Думаю, что эти эпитеты не относятся к нашему уважаемому председателю Совета директоров?
Лицо Гордона пошло пятнами.
— Какого черта ему не сидится в его вонючем Совете, обязательно надо совать свой длинный нос в дела студии, — заворчал он. — Ничего не умеет, только портит все.
Я подошел к столу, уселся в кресло и взглянул на Гордона.
— Ладно, успокойся. — Я закурил. — Ты просто забыл, что он ни черта не соображает в кино. Ты же знаешь, кто он такой — обыкновенный жадюга, который увидел, что в кино можно быстро заработать деньги. А когда понял, что здесь жизнь не сахар, как ему сначала казалось, то занервничал и сейчас не знает, как ему вернуть свои деньги обратно и выйти из игры.
Увидев, как просто я отношусь ко всему этому, Гордон слегка успокоился и сказал:
— Но ты понял, в чем дело?
— Конечно, понял, — спокойно ответил я. — Что тут не понять. Я и с места не сдвинусь, пусть он себе хоть лоб расшибет. Когда ему наскучит это занятие, он вернется к своему папочке.
Гордон скептически посмотрел на меня.
— Это упрямый ублюдок, — возразил он. — А что, если ему удастся протащить предложение Фарбера?
Я помедлил с ответом.
Если Ронсон будет настаивать, остановить его я не смогу, и тогда мне конец. Возможно, это будет только к лучшему. Я проработал здесь тридцать лет и заработал достаточно денег, чтобы не волноваться о завтрашнем дне. Возможно, это было бы и неплохо — забыть обо всем, но не так просто. Я отдал кинематографу большую часть своей жизни и не собирался распрощаться с ним так просто.
— Ничего у него не получится, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Когда я с ним поговорю, он сбежит от Фарбера как черт от ладана, даже если тот ему предложит весь золотой запас США.
Он направился к двери.
— Надеюсь, ты отдаешь себе отчет в своих действиях, — сказал он и вышел.
Я посмотрел ему вслед. «Надеюсь, что ты тоже», — подумал я.
Зазвонил телефон, и я поднял трубку. Звонила Дорис.
— Где ты был? — спросила она. — Я звонила повсюду, но не могла тебя найти.
— Да заснул здесь в кабинете, — уныло признался я. — От тебя я направился прямо на студию, поэтому никто и не знал, где я. Ну, как Питер?
— Только что ушел доктор. Сейчас папа спит. Доктор говорит, дело идет на поправку.
— Хорошо, — сказал я. — А Эстер?
— Она здесь, рядом со мной, — ответила Дорис. — И хочет поговорить с тобой.
— Передай ей трубку.
Я услышал, как Дорис передала трубку Эстер. Раздался ее голос.
Сначала я был поражен произошедшей в нем переменой. Когда я его слышал в последний раз, он был молодым и звонким. Сейчас в нем звучали усталость и неуверенность, будто Эстер находилась среди незнакомых людей и не знала, как себя вести.
— Джонни? — Это скорее было похоже на вопрос.
— Да, — мягко отозвался я.
Она помолчала — до меня доносилось лишь ее дыхание, а затем продолжила тем же неуверенным голосом:
— Я рада, что ты приехал. Для меня это много значит. Ты даже не представляешь, как он будет рад, когда узнает об этом.
Со мной что-то творилось. Мне захотелось закричать: «Это же я, Джонни! Мы же прожили вместе тридцать лет! Разве я тебе настолько чужой, что ты боишься говорить со мной?» Но я не мог этого сказать, я и так с трудом подбирал слова.
— Я должен был приехать, — просто ответил я. — Вы оба так много значите для меня. — Я помедлил. — Ужасно жаль, что так случилось с Марком.
Теперь она ответила мне своим прежним голосом, будто лишь сейчас поняла, с кем говорит, но в нем все равно слышались боль и отчаяние. Это был голос человека, свыкшегося с печалью и невзгодами.
— На все воля Божья, Джонни, тут уж ничего не поделаешь. Будем теперь надеяться, что Питер… — Она не закончила фразу, ее голос сорвался. Было слышно, как она сглатывает слезы, оплакивая сына.
— Эстер! — резко сказал я, делая попытку ее отвлечь. Я чувствовал, как она пытается взять себя в руки, сдержать слезы, которых ей не надо было стыдиться.
Наконец она ответила:
— Да, Джонни.
— Некогда плакать, — сказал я, чувствуя себя круглым идиотом. Кто я такой, чтобы указывать ей, когда плакать? Это ведь был ее сын. — Сначала надо Питера поставить на ноги.
— Да, — тяжело сказала она. — Я обязана выходить его, чтобы он мог помолиться за своего сына, чтобы мы вместе могли устроить шивех.
Шивех — это еврейский ритуал поминок. Зеркала и картины в доме накрывались тканью, и все садились на пол, целую неделю оплакивая смерть близкого человека.
— Нет, Эстер, нет, — сказал я ласково, — не только для того, чтобы вы могли помянуть его, но и затем, чтобы вы и дальше жили вместе.
Ее голос стал более спокойным.
— Да, Джонни. — Мне показалось, что она разговаривает больше с собой. — Мы должны продолжать жить.
— Вот это другое дело, — сказал я. — Ты уже похожа на ту женщину, которую я знал.
— Так ли это? — спокойно спросила она. — Пока не стряслась эта беда, я в самом деле была той женщиной, которую ты знал, но сейчас я уже старуха. Ничто и никогда не могло меня сломить, но то, что случилось, меня доконало.
— Все пройдет, — сказал я, — скоро все станет на свои места.
— Теперь уже ничто не сможет стать на свои места, — обреченно обронила она.
Мы еще немного поговорили, и она повесила трубку. Я сел в кресло и закурил еще одну сигарету. Первая, забытая в пепельнице, истлела до самого фильтра. Не знаю, сколько я просидел, глядя на телефон. Я вспомнил Марка, когда он был еще ребенком. Странно, как быстро забывается о человеке все плохое, когда он умирает. Я никогда не любил взрослого Марка, и поэтому вспоминал о нем, маленьком. Ему нравилось, когда я подбрасывал его в воздух, когда я катал его на плечах. И сейчас у меня в ушах стоял его счастливый визг, когда я подбрасывал его вверх. Я вспоминал, как он вцеплялся пальцами мне в волосы, когда я возил его на шее.
У меня заболела нога. Моя нога. Я всегда ощущал ее целиком, хотя это был всего лишь обрубок. Остальная часть осталась лежать где-то во Франции. Я чувствовал боль в бедре. Боль была невыносимая. В последние три дня я практически ни на минуту не снимал протез.
Я расстегнул брюки, затем откинулся в кресле, втянул живот и, просунув руки в штанину, развязал ремни, которые фиксировали мою искусственную ногу. Она со стуком упала на пол.
Я начал массировать культю круговыми движениями, чему научился много лет назад. Кровь стала циркулировать, и боль отступила. Я продолжал массаж.
Открылась дверь, и вошел Ронсон. Увидев, что я сижу за столом, он подошел ближе. Его шаг был пружинящий, вид уверенный и надменный. За стеклами очков блестели глаза. Остановившись перед столом, он взглянул на меня.