Работал он на заводе — том самом, огромном, где полгорода когда-то трудилось. Точнее, числился. Завод стоял. Зарплату не платили с февраля, а последние два раза выдали продукцией: сначала кастрюлями, потом какими-то насосами. Мужики торговали этими кастрюлями на рынке сами, кто как мог. Жена работала в поликлинике, ей тоже задерживали. Тянули на её огороде, на рыбе и на том, что тёща держала кур.
— Ничего, — сказал он и разлил по второй. — Живём. Все так живут. Главное, здоровье есть да руки на месте. Прорвёмся.
Я смотрел на него и молчал.
Сказать ему, что через месяц, семнадцатого августа, всё станет вдвое хуже? Что рубль полетит втрое, а те копейки, которые ему всё-таки должны, превратятся вообще в ничто? Что его завод после этого уже не запустится никогда?
Я мог бы. Мог бы прямо сейчас сунуть ему денег — столько, что ему и его детям хватило бы. Для меня это не сумма, для меня это ничто.
И он бы взял. И через минуту мы перестали бы быть одноклассниками, а стали бы богатым и бедным. И вот этого костра, и сала на газете, и разговора ни о чём — уже не было бы никогда.
Поэтому я молчал и наливал.
— Слушай! — Вовка вдруг оживился и хлопнул себя по колену. — А может, рванём вниз по Амуру, а? Там сейчас горбуша попёрла, рыбы — завались. Наберём икры, рыбу прямо на берегу в бочках засолим. У тебя же крузак, считай грузовик! Продадим на рынке — нормальный бизнесец сделаем!
Я едва не поперхнулся.
В голове мгновенно возникла картина: я звоню в Москву и говорю в трубку: «Пётр Васильевич, отпустите ещё на месяц. Мы тут с корешем Вовкой решили крупный бизнес замутить: наловить горбуши, закатать пару бочек икры и толкнуть на рынке. Дело верное».
Представив себе лицо полковника, я всё-таки заржал в голос.
И самое дикое, что вот эта Вовкина безумная идея — набить джип рыбой и торговать на рынке — казалась мне сейчас в тысячу раз чище и настоящее всего, чем я занимался последние одиннадцать лет.
Внутри поднялась какая-то давно забытая, почти детская лёгкость. Хотя, если честно, бутылку мы к тому моменту уже приговорили, а водка под чёрный хлеб с салом да тушёнкой на свежем воздухе бьёт вернее любых воспоминаний.
Впервые за долгие годы мне было просто хорошо. По-настоящему, без всяких оговорок.
— Да не вопрос, Вова, — сказал я. — Идея блеск. Вот только хозяин у меня в Москве строгий, надо отгул выпросить. Но ты не сцы. Зуб даю — выбью пару дней, поедем.
А ночью мне стало плохо.
Возвращаться собирались вечером, но клевало так хорошо, да и погода стояла тёплая — решили не гнать. А ближе к ночи поднялся ветер, по Амуру пошла злая короткая волна, и Вовка сказал, что через протоку в темноте не пойдём. Заночуем.
Первый раз меня повело около полуночи.
Сначала знобило — я списал на ветер и полез в спальник. Потом затрясло уже всерьёз, так, что стучали зубы, и разом подскочила температура. Через полчаса началась рвота. Я выполз из палатки на четвереньках и полоскался у самой воды, а меня выворачивало снова и снова, до желчи, до сухих спазмов, когда выходить уже нечему.
Потом стало двоиться в глазах.
Помню, как смотрел на костёр и видел два костра. И как пытался встать — и не смог. Ноги были чужие.
Дальше провал.
В памяти остались обрывки. Вовкино лицо совсем близко, злое и испуганное. Как он натягивает на меня старый ватник и ватные штаны, пахнущие бензином, и приговаривает: «Держись, Игорёк, держись, зараза, только не отрубайся». Как хочет влить в меня водки, а меня выворачивает прямо на его руки.
Помню, как меня тащат. Как под спиной глухо стучит дюраль и ревёт над ухом мотор. Звон в ушах нарастает, забивает всё остальное.
И темнота.
Тьма была липкая, тяжёлая и пахла речным илом.
Я то проваливался в неё с головой, то выныривал. Там, в глубине, крутилось всё вперемешку: зелёные строчки котировок, графики Intel, чей-то крик в телефонной трубке, вспышки выстрелов в темноте.
И Лена.
Она стояла у окна на кухне, спиной ко мне, и что-то говорила через плечо, а я никак не мог разобрать что. Я подходил ближе, но кухня не кончалась, а она не приближалась.
А потом резко обернулась.
И глаза у неё сверкнули зло — так, как никогда не сверкали при жизни.
— Что ты творишь, Пахомов? А как же Алиса?
Я хотел ответить. Открыл рот — и не смог выдавить ни звука.
Тьма сомкнулась.
Очнулся я от запаха.
Хлорка и медицинский спирт — резкий, безошибочный, впивающийся в мозг запах, который ни с чем не спутаешь.
Зрение возвращалось неохотно, рывками. Потолок в трещинах и отслоившейся побелке. Гудящая люминесцентная лампа. Жёсткая кушетка под спиной. В вену капало из мутного стеклянного флакона, подвешенного на металлической стойке.
Я скосил глаза на простыню, которой был укрыт.
По краю тянулся выцветший синий штамп: «Инф. отд.».
Инфекционное.
Я закрыл глаза.
Ну что ж. Кажется, жив.
Глава 12 Хабаровск встреча
В себя я приходил долго и тяжело. Сознание возвращалось короткими рваными вспышками: я то ненадолго выныривал из темноты, чувствуя, как ломит всё тело, то снова уплывал в мутное забытьё. Организм с трудом справлялся с отравлением. Меня то знобило так, что зубы выбивали дробь, то бросало в липкий душный жар, от которого простыня становилась мокрой насквозь.
Но отчётливее всего среди этого бреда стоял перед глазами злой, жгучий взгляд Лены. И её фраза про Лисёнка, въевшаяся намертво.
Твою мать. Каким же я был идиотом.
Поехал прокатиться. Один. Без охраны, без подстраховки, без единого надёжного человека рядом. Ностальгия его, видите ли, замучила, романтики захотелось. Прошёл московские разборки, играл на миллионы и уцелел — а срезался на элементарной глупости.
И ладно бы я один.
А если бы я действительно остался там — на амурском берегу или в этой лодке? Что было бы с Алисой?
От этой мысли меня прошиб холодный пот.
Без средств она бы, конечно, не осталась. На этот счёт всё было продумано давно, застраховано и грамотно оформлено через офшоры и доверенных людей. Ей и её детям хватило бы с лихвой.
Только дело же не в деньгах.
Вот так, глупо, на ровном месте, потерять сначала мать, а потом и отца. Она осталась бы совсем одна — с бабушкой и Серёгой. И всю жизнь знала бы, что отец умер, потому что поехал развеяться.
Где-то на этом месте бред и тряска наконец отступили, и я провалился в глубокий ровный сон.
Утром — не помню уже, какого именно дня — сквозь плотную пелену я услышал, как тихо открылась дверь и в палату вошли с обходом.
— Вот этот, Марина Николаевна. Тяжёлое пищевое отравление, поступил без сознания, вторые сутки на капельницах. — Голос был чёткий, женский, молодой. — Данные пациента пока не установлены, документов при нём не было. Друг, который его привёз, лежит в соседней палате.
— Да бичи какие-то, — брезгливо перебил мужской голос. — Нажрались водки да заели просроченными консервами.
— Нет, друг — рабочий с судостроительного, живёт в Южном, — возразила первая. — А кто сам пациент, мы пока не выяснили.
— Да говорю вам, бичи.
— Успокойтесь, Василий Григорьевич. — Голос был негромкий, но такой, что мужик осёкся. — Не имеет никакого значения, кто они. Мы лечим всех.
— Всех, да не всех! Эти китайскую водку хлещут и тухлятину ворованную жрут, а из-за них нормальным людям мест не хватает!
— Василий Григорьевич. Выйдите, пожалуйста, и остыньте. — Пауза. — Мало того что от вас самого перегаром несёт, так вы ещё и ярлыки развешиваете.
Я лежал с закрытыми глазами и старался даже не дышать.
Потому что этот голос — спокойный, твёрдый, с чуть заметной хрипотцой на низких нотах — я узнал бы из тысячи. Одиннадцать лет прошло.
Марина Николаевна.
Я медленно открыл глаза, и наши взгляды встретились.
Странная всё-таки штука генетика. Один в тридцать выглядит так, будто из него выжали все соки и ему под полтинник. А из другого хоть до старости лезет щенок.