Лёд она, конечно, не понесла. Понесла гостья.
Катя протянула мне скомканную рублёвую бумажку. Руки её дрожали.
Я посмотрел на неё. Анемичная, худая, маленькая. Она тянула на себе этот ад — молча, каждый день, без права пожаловаться, без права уйти, потому что мать одна, потому что больше некому, потому что так надо.
— Оставь себе на яблоки, — тихо сказал я, отталкивая её руку.Я взял ручку и записал телефон.- и звони если надумаешь
Я не стал проверять, ответит она или нет. Повернулся, прошёл мимо бабушки — не глядя на неё. Бабушка в этот момент снова занималась гостьями. Но я спиной чувствовал, как она проводила меня взглядом. Уже не «почти слепым», а острым, взрослым, внимательным.
В прихожей я на секунду задержался у фотографии отца Кати. Посмотрел в его усталые глаза. Молча.
И вышел.
Я спускался по лестнице медленно. Ухо ныло. Плечо после утренней драки тянуло. Ботинки гулко стучали по бетонным ступеням. В подъезде пахло кошками и чьим-то борщом.
Я думал о том, что видел такое сотни раз. В бизнесе, в политике, в семьях. Люди, которые умеют быть одними за закрытой дверью и другими — при свидетелях. Это не патология. Это навык. Некоторые оттачивают его десятилетиями.
Эта бабушка была мастером. Высшая лига.
Но страшнее всего было другое. Я понял, почему Катя так вцепилась в идею репетиторства. Для неё это был не рубль. Это был час в неделю за пределами этой квартиры. Час, когда она — не «ноги», не «глаза», не «Катерина», а просто человек, который что-то знает и кому-то нужен.
Я вышел на улицу. Мороз ударил сразу — сухой, злой, за тридцать. Поднял воротник.
— Ну что, — сказал я себе под нос. — Хотел английского — получай в нагрузку живого человека.
Я пошёл к остановке. Снег скрипел под ногами.
Я не собирался её спасать. Не герой, не психолог, не социальный работник. У меня свой план, свои сроки, свой восемьдесят седьмой. Но пока мы учим английский — она будет иметь этот час. Каждую неделю. Час без бабушки, без вины, без театра.
Мир — коктейль.
Глава 15 Цель
Я стоял посреди комнаты и разглядывал трещинку на побелке потолка. Над головой гремел гром.
Мама была в ударе. Классический наезд по всем канонам советской педагогики: заламывание рук, ссылки на родительское собрание, финальный аккорд «мы для него всё, а он…».
— Ты не оборзел, Игорь?! После всех наших слов, после всех уговоров, после того, как я перед классной краснела…
Я старался держать лицо раскаявшегося грешника, но внутри меня разрывало от смеха. Не злого — а того тёплого, который бывает, когда смотришь на молодую маму и помнишь её старой. А вот она, передо мной — ей тридцать семь , у неё сильные руки, у неё та самая родинка над верхней губой, которая потом, в её шестьдесят, станет почти незаметной. Она кричит на меня, и я её понятно люблю, и не могу этого показать, потому что пятнадцатилетний пацан, на которого только что наорали, не подходит к маме обнять — он стоит и смотрит в потолок.
— Может, ты в ПТУ пойдёшь?! Или вообще работать на стройку?!
Главный козырь. В восемьдесят пятом это звучало как верх социального падения для «приличного мальчика». Для неё — угроза катастрофы.
Я посмотрел на неё внимательно — впервые за весь скандал не как на маму, которая ругает, а как на женщину, которая боится.
И увидел.
Она боялась. По-настоящему. У неё дрогнула рука, когда она поднесла её ко лбу — отвести прядь, которой не было. Это привычный жест человека, у которого внутри всё трясётся. У сына в табеле двойки. Сын замкнулся. Сын дерётся. Сын приходит поздно. Сын непонятный. У сына что-то происходит, чего она не знает, и она не может это контролировать. И единственный язык, на котором она умеет говорить с этим страхом — крик.
Я первый раз за весь вечер посмотрел на неё мягко.
— Мам.
Она запнулась. Не ожидала.
— Что — мам? Ты опять мамкаешь?
— Нет. Я серьёзно сейчас. Сядь.
Она не села. Стояла, скрестив руки. Но крик ушёл из голоса.
Рядом подпирал косяк отец. Ему было, в общем-то, фиолетово — но присутствовал. Для массовки. У него в руке была газета, сложенная вчетверо. Он не читал. Он вообще-то ждал. Втайне ждал, что я сейчас скажу что-то такое, что снимет с него необходимость потом ещё час слушать на кухне «и в кого он такой».
Я сделал самое серьёзное лицо, на которое был способен. Хотя это уже было не лицо для них, а для меня самого.
— Мам, ты права. Школа просела. Я знаю. Я не отрицаю. Но я уже исправляюсь. Английский начал учить, с репетитором договорился. На спорт вернусь. Двойки закрою к концу четверти. Дайте мне до лета — если не выправлю, пойду куда скажете. Хоть на стройку, хоть в ПТУ.
Они переглянулись. Гнев мамы чуть спал, сменился недоумением. Это уже было не то, что она ожидала. Не «отстаньте от меня», не «я сам разберусь», не хлопок дверью. Что-то другое.
— Какой год — тебе сейчас решать: в девятый или в техникум, — сказала она, но уже без металла. — У нас нет года. Через четыре месяца восьмой кончается.
Тут она была права.
Мне нужно было закончить эту чёртову школу. Не потому что верил в образование — школьная программа после психоанализа и биржи смотрелась как букварь. Мне нужен был легальный статус — чтобы не загреметь в армию раньше времени. Афган уже шёл вовсю. Армия в этом юном теле — последнее, чего я хотел. В восемьдесят пятом студентов ещё брали в армию К восемьдесят восьмому всё изменится — отменят. План простой: отбрехаться до восемьдесят восьмого и учиться, пока это ещё работает.
Вопрос — куда поступать.
Я открыл рот — и не сказал. Сам ещё не был готов. Мысль крутилась последние недели, но окончательно не легла.
— Я думаю, — сказал я. — К весне определюсь. Точно.
— Думает он, — буркнула мама. Но уже не зло — устало. — Иди ужинай, думатель. Картошка стынет.
Она вышла. Отец задержался на секунду — посмотрел на меня поверх газеты тем взглядом, каким мужики смотрят, когда хотят сказать «молодец, что не нагрубил матери», но никогда вслух этого не скажут. Кивнул и ушёл послушно следом.
Я остался один.
Я сел на край кровати, положил ладони на колени и долго смотрел в окно. За стеклом валил снег. Хабаровск, январь, восемьдесят пятый.
Думать так думать.
Лежал в темноте уже давно. Часов одиннадцать, не меньше. На кухне ещё шуршала мама — мыла посуду. Брат на соседней кровати спал, ровно дышал.. За окном где-то лаяла собака — далеко, но слышно было хорошо.
Решение про мед уже почти сложилось у меня в голове неделю назад. Но я его всё откладывал — потому что одно дело подумать, другое дело сказать вслух, даже самому себе. Сказанное вслух становится обязательством. А я устал от обязательств в той, прошлой жизни.
Откуда вообще пришла эта мысль про мед.
Я закрыл глаза.
В той жизни я приехал в Израиль с дипломом экономиста, который там никому не был нужен. Девяностые. Все приехали с дипломами, которые никому не были нужны — инженеры, физики, музыковеды, агрономы. Земля обетованная встретила нас уборщицами и охранниками. Нормально. Все через это прошли.
Я работал сарнитаром в доме престарелых.. Потом устроился санитаром в больницу,. Через год меня решил пойти в колледж на медбрата. Я сопротивлялся — какой я медбрат, я экономист. Жена сказала: «У тебя руки. У тебя стабильная зарплата будет. У тебя будут смены, и ты будешь дома. Иди.» Она будучи технологом уже год как училась в том же колледже
Я пошёл. И не пожалел.
Это была хорошая работа. Очень. Тяжёлая, ответственная, на ногах, но — настоящая. Ты входишь в смену, и весь процесс отделения — на тебе. Капельницы, лекарства, обходы, перевязки, документы. Ты держишь это всё в голове одновременно. Ты не имеешь права забыть, перепутать, опоздать. Ты учишься делать руками то, что в книгах описано в три страницы — за одну минуту, не глядя.