Я вскинул руку, уходя от горла, — и холодная сталь распорола предплечье. Обожгло, как раскалённым прутом, по коже потекло горячее. Но порез — не укол, руку я не потерял. Я перехватил его запястье с ножом, вывернул, вбил колено ему в живот раз, другой — он согнулся, и нож выпал в грязь.
И тут я уже не сдерживался.
Я приложил его лицом об колено. Раз. Потом ещё. Потом свалил в жижу и, стоя над ним, вбивал кулаки в эту гнилую морду, пока костяшки не онемели, — за косу в кустах, за «на колени, тварь», за сытое ржание над сломанными девчонками. Он уже не рыпался, только булькал и хрипел, а я всё бил, и красный туман не спадал.
БАХ!
Оглушительный выстрел разорвал тишину двора, эхом ударив в бетонные стены. Из кустов, тяжело дыша, с «макаровым» в вытянутых руках выскочил лейтенант Толя, а следом, бесшумно, как тень, выплыла фигура майора.
— Пахомов, отставить! — рявкнул майор. — Хватит! Забьёшь ведь.
Я замер с занесённым кулаком. Меня трясло. Костяшки в кровь — не пойми, в своей или его. Предплечье горело, по пальцам капало красным. Дышал я рвано, со свистом.
Майор подошёл, глянул на скулящее месиво подо мной, на валяющегося в кустах Вопилу, на рассечённую руку. Потом — на моё лицо.
— За что ты его так? — тихо спросил он. Не с осуждением. С интересом.
— Он девчонок в этом парке насилует, — глухо выдавил я, разгибаясь. — Малолеток. Хвастался. Одна из них — три года назад... — я осёкся. — Не важно. Просто знаю одну.
Майор молчал секунду. Потом коротко кивнул — будто поставил галочку в каком-то своём внутреннем списке.
— Ясно. — Он повернулся к лейтенанту. — Толя, пакуй обоих. И этому, с ножом, отдельной строкой — нападение с холодным оружием на... — он глянул на меня, — на сотрудника при исполнении. Пусть сядет по-взрослому и надолго.
Он снова посмотрел на мою располосованную руку.
— А ты дурак, Пахомов. Когда-нибудь это тебя погубит а мне влетит сейчас. — Он помолчал. — Но сегодня — по делу. Пошли в дом ,перевязку сделаем. С Вопилой твоим потом отдельно разберёмся.
Пока лейтенант Толя с дежурными ментами упаковывали Графина и Вопилу, волоча их к милицейскому «бобику», мы медленно двинулись к выезду из парка. Весь мой запал улетучился без остатка, оставив взамен тупую, вязкую усталость в разбитых кулаках и ноющей скуле.
Впереди, тускло подсвечивая мокрый асфальт фарами, стоял милицейский УАЗ.
Я увидел Марину сразу. Она стояла сама не своя, стиснув кулачки, всматриваясь в темноту аллеи. И стоило нам выйти на свет — рванулась мне навстречу. В её глазах, полных слёз, был такой дикий, страх за меня, что внутри всё оборвалось.
Добежать она не успела.
Из дежурной «копейки» ей наперерез плавно,, выросла фигура Сазоновой. Наташа примчалась сюда с группой поддержки — и теперь, забыв напрочь про всю свою хвалёную чекистскую выдержку, бросилась прямиком ко мне.
— Пахомов! — она бесцеремонно вцепилась мне в плечи, ухоженные пальцы стиснули куртку, а другая рука подняла мой подбородок к свету фар. На красивом лице читалась неподдельная, почти материнская паника. — Господи, ну что за дела?! Всё лицо в крови! Ты почему опять умудрился влезть в самое пекло?! Мы же с тобой договаривались!
Последнее было брошено куда-то в сторону майора — но прозвучало так, будто отчитывали меня. Заботливо. По-хозяйски.
Марина застыла в трёх шагах, будто с разбегу впечаталась в невидимую стену. Руки медленно, безвольно опустились вдоль тела. Огромные тёмные глаза распахнулись до предела, и в них металось что-то дикое, непонимающее — она смотрела то на Наташу, то на меня, то снова на Наташу, и с каждой секундой лицо её менялось, как в дурном калейдоскопе: удивление, узнавание, боль, унижение.
Она узнала её.
Ту самую «платиновую методистку». Ту самую «Наташу», которая «просто уточняла расписание пересдач». А эта роскошная тридцатилетняя женщина сейчас стоит и по-хозяйски вытирает кровь с моего лица, держит меня, как своё.
Я открыл рот. И — впервые за очень, очень долгое время — не нашёл ни единого слова.
Меня, который просчитывал ходы на три шага вперёд, который переспорил декана и переиграл Пяткина, поймали. Поймали глупо, банально, на самой примитивной лжи, какая только бывает. И весь мой хитрый расклад — комната, тётушка Таисия Петровна, невинные уроки английского — рассыпался в труху за одну секунду, у неё на глазах.
— Английский, значит, — прошептала Марина одними губами. На бледном лице проступила горькая, недетская, до срока повзрослевшая усмешка. — Расписание пересдач...
— Марина, погоди... — прохрипел я.
— Погодить?! — голос сорвался в крик,
— Это не то, что ты думаешь...
— А что мне думать?! — она задыхалась, слова летели сквозь слёзы и
— Не подходи! — Марина отшатнулась, вскинув перед собой ладони, будто отгораживаясь от заразы. — Ненавижу тебя! Слышишь? Так же, наверное, тебя Ленка твоя ненавидела! Все вы одинаковые — врёте в лицо, а сами!.. Я тебе всё рассказала! Самое страшное, самое стыдное — а ты мне врал! Каждый день врал!
Она всхлипнула, зажала рот ладонью — и рванула прочь, в темноту аллеи, оскальзываясь на каблуках, спотыкаясь, почти падая.
У меня внутри будто рвануло что-то тяжёлое. Отпущу сейчас — и это конец. Окончательный
.— Вы соображаете, что творите? — прошипел я ей в лицо ледяным, режущим шёпотом. — Спалили всё разом своими телячьими нежностями! Дура вы в погонах, а не оперативник!
Я рванулся вслед, оттолкнув Сазонову так резко, что капитан КГБ едва не села на землю, охнув от неожиданности.
— Стой! — я нагнал её у раскидистой липы, где чёрная тень почти скрывала дорожку.
— Уйди! — она рванулась дальше, но каблук соскользнул по мокрой листве.
Я перехватил её за плечи, силой развернул к себе. Она забилась в руках, отчаянно, зло, царапая ногтями по куртке.
— Пусти, сволочь! — рыдала она мне в лицо. — На сладенькое потянуло? На взрослых,?! Я тебе, значит, соплячка, приелась?! Все вы — кобели драные!
— Да замолчи ты на секунду! — я стиснул её в жёстком захвате, прижал к груди, чтобы прекратила биться и хоть что-то услышала. — Это не любовница моя! Это куратор! Из органов! Она за мою жизнь головой отвечает! А комната — служебная, ведомственная!
Марина замерла на миг, тяжело дыша. И на заплаканном лице проступило такое горькое, безнадёжное неверие, что мне самому сделалось тошно.
— Ты меня совсем за идиотку держишь? — прошептала она дрожащим голосом. — Какой КГБ, Пахомов? Какой куратор?! Тебе семнадцать лет! Ты кто, герой войны?! Это закрытый номенклатурный дом, туда обычных людей на пушечный выстрел не подпускают!
— Ведомственный! — я лихорадочно закивал, чувствуя, как всё рассыпается ещё сильнее с каждым моим словом. — В таких домах есть резервные квартиры Комитета, для оперативных нужд, для...
— И тебе, семнадцатилетнему пацану, Комитет вот так взял и выделил жильё в центре?! — она усмехнулась сквозь слёзы. — Ты сам себя слышишь вообще?! Хватит врать! Ты и Ленке своей врал, пока не потерял её насовсем! Теперь мне тем же самым скармливаешь!
И вот тут меня накрыло по-настоящему.
Потому что она была права. Абсолютно, беспощадно права. И у меня не было ни единого способа доказать обратное. Правда моя была настолько дикой, что звучала бредом хуже любой лжи. Показать было нечего — ни удостоверения, ни доказательств. Сказать «я вижу будущее, мне на самом деле семьдесят лет» — значит расписаться в сумасшествии. Я стоял перед ней голый, без брони, без своих обычных расчётов и ходов на три шага вперёд — и эта голая правда была абсолютно, феноменально бесполезна.
Второй раз. Сначала Лена. Теперь она. Обе — из-за того единственного, что я не имею права сказать вслух.
Будь оно всё проклято.
Она снова дернулась.
— Да тихо ты! — зашипел я, снова стиснув её запястья.
Резкое движение прошило руку острой, вспыхнувшей болью. Тёплая струйка потекла по коже, пропитывая рукав.