Из всего, что меня ждало в этой жизни, Лена была, пожалуй, самой непредсказуемой переменной. Не бабушка Кати — та была понятна. Не завод — там всё ясно. Не биржа — там есть механика. Лена была переменной без формулы.
Это было, конечно, проблемой.
Это было, конечно, интересно.
— Ну, — сказала она, наконец поворачиваясь ко мне. В глазах всё то же: мороз, блеск, лёгкая опасность. — Ты меня пустишь?
— Ты всегда вот так себя ведёшь, или причина есть?
Широко открытые глаза. В них — чистейшая, незамутненная злость. Она привыкла, что стоит ей бровью повести — и любой «шарик» из её окружения начинает прыгать на задних лапках, вилять хвостом и заглядывать в рот. А тут — осечка. Шарик не просто не прыгает. Он смотрит на неё как на прочитанную газету. Уже без интереса к тексту, просто по привычке держит в руках.
— Хотя не продолжай, я сам скажу, — я прервал её замах на очередную колкость. — Поругались? Правильно?
Она замерла, не донеся руку до волос.
— Нет, не так. — Я читал её как открытую книгу — не потому что умный, а потому что уже видел такое. Слишком много раз. — Он давит. Требует не ходить в мини, сидеть дома, отчитываться за каждый шаг. Хочет сделать из тебя ручную куклу под стать своему статусу «первого парня на деревне». Чтоб была рядом, блестела, молчала и не задавала лишних вопросов.
Лена закусила губу.
Весь этот напускной лоск «королевы Марго» сполз с неё — медленно, как штукатурка со старой стены. Я попал в самую точку. Только мне от этого не легче. Теперь я вижу перед собой не опасную манипулятора, а обыкновенную, запутавшуюся девчонку, которая прибежала ко мне просто потому, что я единственный, кто не боится её и не пускает на неё слюни.
Как будто достоин носить её корону. Грустно.
Она кивнула. Плечи опали, дерзкий блеск в глазах сменился детской растерянностью — той самой, которую она, видимо, давно научилась прятать за осанкой и взглядом свысока. Она села на стул — уже не грациозно, «для кадра», а просто так, как садятся люди, которые очень устали держать фасад и забыли, зачем вообще его держали.
— Он придурок, — тихо сказала она. — Считает: раз здоровый и папины деньги лопатой гребут, значит я его собственность. Трофей. Чтоб дома стояла и радовала глаз.
Я смотрел на неё и думал: вот она, советская «золотая клетка» в миниатюре. С одной стороны — дефицитные шмотки, папа в джинсовом костюме и ощущение, что ты особенная. С другой — душная реальность, где ты либо чья-то вещь, либо изгой. Третьего не дано. Система не предусматривала.
— Собственность, — повторил я. — Знакомое слово. Там, у Кати, бабушка думает так же. Только методы другие — тише, мягче, через вину и заботу. А твой «придурок» просто не умеет в тонкости. Идёт кратчайшим путём. Кулак на стол — и точка.
Лена подняла голову. В её взгляде на миг мелькнуло прежнее пламя.
— А ты? Ты тоже считаешь, что я должна «знать своё место»?
Я усмехнулся, глядя на неё сквозь пар от чашки.
— Лен, моё место — там, где я сам решу его поставить. И тебе советую привыкать к этой мысли. Не ради меня. Ради себя.
Я не стал говорить остального. Того, что вертелось на языке: если хочешь выжить в том мире, который наступит через несколько лет — тебе придётся стать кем-то большим, чем просто красивой девочкой боксёра. Не сказал — потому что она пока не готова слышать. Потому что когда тебе двадцать с небольшим и ты привыкла брать миром одной улыбкой — такие слова звучат как оскорбление, а не как предупреждение.
А сколько таких сгорело в девяностых.
Неплохих. Не глупых. Просто — других. Воспитанных в логике, которая вдруг перестала работать. Они верили в государство, в стабильность, в то, что если вести себя правильно — жизнь будет правильной в ответ. Не успели переключиться. Не потому что не хотели — просто не знали, что переключаться надо. Что правила изменились. Что рынок — это не абстракция из газеты, а новый бог, и у него нет снисхождения к тем, кто не успел.
Ей будет тридцать, когда наступят нулевые и да снова будет нужны красивые и умные деловые женщины. Ещё не поздно. Но уже будут наступать на пятки — другие. Моложе, жёстче, без незамутнённой веры в то, что мир устроен справедливо. Эти верили только в себя, в скорость и в то, что кто не успел — тот опоздал. Без злобы. Просто — факт.
— Это больно, — сказал я.
Она замолчала, обхватив чашку тонкими пальцами.
Пауза затянулась. Кран капал. Телевизор бубнил за стеной.
— Лен. Если снова — что б ревновал, лез не в своё дело — не ко мне. Ладно? У меня вон математика не выученная, на работу скоро собираться, тренировки, соревнования на носу — чёрт бы их побрал.
Она подняла голову. Из каскада чёрных волос — огромные глазищи, в которых ещё стояли слёзы. Смотрела на меня секунду. Две. Потом что-то в лице переключилось.
— Так что молчишь? Давай, я помогу.
Вот же святая простота.
— Лен, я сам должен—
— Да заткнись, Пахомов. Давай учебник.
Я посмотрел на неё. Потом на учебник. Потом снова на неё.
— Не. Эта не сгорит, — усмехнулся я.
— Ну хорошо. Тогда с меня кино.
— Договорились.
Математика шла туго. Не потому что сложно — просто Лена объясняла так, будто читала лекцию в Политехническом. С выражением лица человека, которому очевидно всё.
— Стой, стой, — я поднял руку. — Ты сейчас сказала «очевидно».
— Ну.
— Лен. Мне не очевидно.
— Пахомов, это же элементарно.
— Ага. Элементарно. Как таблица Менделеева.
Она закатила глаза с таким чувством, будто страдает за всё человечество сразу. Потом взяла карандаш и начала заново — медленнее, с нажимом, как говорят с очень маленькими детьми.
— Вот. Видишь?
— Теперь вижу.
— Всегда бы так.
— Всегда бы ты не выпендривалась — давно бы увидел.
Она швырнула в меня ластиком. Промахнулась. Сделала вид, что так и задумывалось.
Где-то к девятому примеру математика сдалась. Я закрыл тетрадь с ощущением лёгкой победы над системой.
— Слушай, — сказала Лена, подпирая щёку кулаком. — А ты слышал про фильм? «Ох уж эта наука».
— Слышал. Два придурка собрали женщину на компьютере.
Она медленно повернула голову.
— А ты где смотрел? Он же только вышел. Арсен обещал кассету достать — говорит, только-только появилась.
— Не у одного Арсена папа с подвязками.
Секунда. Она смотрела на меня по-другому. Не как на «странного Пахомова». Как на человека, про которого она, оказывается, чего-то не знала.
— Расскажи.
— Нет.
— Почему?
— Потому что тебе Арсен кассету принесёт. Вот пусть и рассказывает. Если сам поймёт.
Она фыркнула. Но не обиделась — уголок губ дёрнулся вверх.
— Вредный ты.
— Ага.
Пауза. Она крутила в пальцах ластик, разглядывая его так, будто там написано что-то важное. Уходить не хотелось — это было видно. Дома её ждал Арсен с разбором полётов. Здесь — тишина, чай и парень, который не пытается её ни завоевать, ни подчинить.
— Ладно, — сказал я. — Хочешь расскажу кое-что получше кино?
— Что.
— Книгу.
Она скривилась.
— Пахомов, я тебе не пятиклассница. «Три мушкетёра» я в десятом читала.
— Я не про мушкетёров.
— А про что?
Я помолчал. Подумал — стоит ли. Потом решил: стоит. Пусть зацепит. У неё впереди длинный вечер и короткая ночь, и пусть лучше в голове крутится это, чем Арсен со своими требованиями.
— Представь, — сказал я. — Человек просыпается в больнице. Ноги переломаны. Память — чистый лист. Он не помнит, как его зовут, откуда он, что с ним случилось. Только одно: кто-то очень старался, чтобы он не очнулся.
Лена замерла. Ластик остановился.
— И что.
— И он начинает собирать себя обратно. По кусочкам. Сбегает из больницы, находит сестру — которая, оказывается, его ненавидит. Узнаёт, что у него восемь братьев и четыре сестры. Что отец — король. Что трон пустой. И что каждый из них — каждый — готов перегрызть остальным горло, чтоб сесть на этот трон.