— Издеваешься.
— Никак нет. Наслаждаюсь.
К вечеру первого дня квартира начала оживать.
Появились шторы. Появилась посуда в шкафчике. На кухне я расставил банки с крупой, солью и сахаром, поставил на подоконник герань — купил в цветочном, вспомнив три горшка на окне у Марины. Купил чай в жестянке, кофе, печенье в вазочке.
В комнате постелил простое покрывало на диван, поставил на стол настольную лампу, а на стену повесил обычные часы.
И вот тут я задумался о главном.
О книгах.
Потому что человек виден по книжной полке лучше, чем по паспорту.
Тургенев от хозяйки — это хорошо, но это чужое. Я поехал в Дом книги и набрал две сумки. Детективы в мягких обложках, пара фантастических романов, справочник по бухучёту, потрёпанный с виду томик Ремарка (нашёл в букинистическом, специально), сборник анекдотов и — куда без него — «Как заводить друзей и оказывать влияние на людей» Карнеги, который в девяносто восьмом стоял в каждой второй квартире.
Расставил на полке. Отошёл. Посмотрел.
Похоже. Очень похоже.
Второй день начался с Алисы.
Вернее, с того, что дома у меня Алисы нет — и это будет заметно.
Ребёнок, который бывает у отца, оставляет следы. Обязательно. Тапки в прихожей, рисунок на холодильнике, книжку на подоконнике, забытую заколку.
Я поехал в «Детский мир».
И вот там мне стало по-настоящему стыдно.
Я стоял в отделе игрушек и покупал новые игрушки для собственной дочери, которая никогда их не увидит. Плюшевого зайца. Куклу. Набор фломастеров и альбом. Пару книжек с картинками.
Продавщица, милая девушка лет двадцати, помогала мне выбирать и щебетала:
— А сколько дочке?
— Девять.
— Ой, тогда зайца, наверное, рановато. Девочки в этом возрасте уже больше на другое смотрят.
— Она у меня зайцев любит, — сказал я.
Соврал. Алиска зайцев переросла года три назад и теперь просила конструктор и энциклопедию про животных.
Дома — то есть в квартире — я разложил всё это по местам. Заяц на диван. Фломастеры на подоконник. Альбом на стол.
Открыл альбом. Постоял над ним минуту.
И понял, что не могу.
Потому что в альбоме должны быть рисунки. А рисунков нет и быть не может: мой ребёнок эту квартиру в глаза не видел.
Я сел на диван и минут пять просто смотрел на пустой лист.
А потом взял фломастеры и нарисовал сам. Домик, солнце, три человечка. Как на том рисунке, что висел у Марины на стене в Хабаровске.
Криво, коряво, левой рукой, чтобы получилось по-детски.
Дорисовал и почувствовал себя последней сволочью.
Вот тут, на этом самом рисунке, вся моя история и сошлась. Человек, который может купить эту панельную башню целиком со всеми жильцами, сидит на чужом диване и подделывает детский рисунок.
Чтобы женщина, которая ему нравится, не узнала правду.
К вечеру второго дня квартира была готова.
Она пахла свежими шторами, чаем и немножко краской. В холодильнике лежали продукты — обычные, из ближайшего гастронома. На плите стояла кастрюля. На вешалке в прихожей висела моя старая куртка. У двери — детские тапки.
Я обошёл всё ещё раз, придирчиво, как приёмочная комиссия.
Не хватало одного. Беспорядка.
Слишком чисто. Слишком аккуратно расставлено. Так живут либо женщины, либо люди, которым платят за уборку.
Я вернулся, оставил на столе недопитую чашку. Бросил на диван газету. Свалил в угол пару коробок. Оставил в раковине одну немытую тарелку.
Отошёл. Посмотрел.
Вот теперь похоже.
— Игорь. — Серёга стоял в дверях, привалившись плечом к косяку. — Можно вопрос?
— Валяй.
— И надолго тебя хватит?
Я промолчал.
— Нет, ты не подумай, всё красиво, — продолжал он. — Я бы поверил. Только ты понимаешь, что рано или поздно она сюда придёт, а тебе позвонят по срочному делу, и за тобой приедет машина? И вот тогда объяснять придётся уже не про квартиру.
— Понимаю.
— Ну и?
— Расскажу, — сказал я. — Обязательно расскажу. Просто дай мне немного времени.
Серёга кивнул и больше ничего говорить не стал.
Он вообще был мудрее меня, этот бывший кгб-шник. Просто не считал нужным это демонстрировать.
Катя пришла в субботу вечером.
Я встретил её у подъезда, потому что домофон, разумеется, не работал — как и во всех панельных башнях страны. Мы поднялись на восьмой этаж в лифте, который пах чем-то химическим и был исписан по всей стенке.
Я открыл дверь и пропустил её вперёд.
И вот тут у меня всё-таки ёкнуло.
Катя вошла, огляделась. Сняла пальто, повесила его на крючок рядом с моей курткой. Разулась.
Прошла в комнату. Провела пальцем по корешкам книг на полке. Посмотрела на часы на стене, на лампу, на плюшевого зайца, сидящего в углу дивана.
Потом заглянула на кухню, увидела герань на подоконнике и вдруг улыбнулась.
— Как у тебя тут хорошо, — сказала она.
Просто так сказала. Без всякой задней мысли.
— Правда?
— Правда. Тепло. — Она обернулась ко мне. — У тебя дома чувствуется, что тут живут. Понимаешь? У некоторых квартиры красивые, дорогие, а зайдёшь — как в гостинице. А у тебя — живут.
Я стоял в дверях собственной декорации, в квартире, снятой два дня назад, среди вещей, купленных вчера, и слушал, как женщина хвалит меня за уют.
— Ой, а это Алиса рисовала? — Катя взяла со стола альбом.
— Она.
— Смотри-ка. Три человечка. — Она провела пальцем по кривому рисунку. — Это вы с ней и мама?
— Наверное.
— Хороший рисунок. Тёплый.
Она аккуратно положила альбом обратно на стол.
А я стоял и понимал одну простую вещь.
Врать словами — это ещё полбеды. Слова можно потом объяснить, переиграть, извиниться.
А я построил ей целый мир. Со шторами, геранью, зайцем на диване и детским рисунком, который сам нарисовал левой рукой.
И теперь она стоит внутри этого мира и говорит, что ей тут хорошо.
— Кать, — сказал я.
— Что?
Она обернулась. Улыбнулась.
И слова, как всегда, застряли у меня в горле.
— Чайник поставлю, — сказал я.
Помню, что чайник я так и не поставил.
Помню, как она первая шагнула ко мне — потому что я всё стоял в дверях кухни и молчал, как контуженный, а женщине в какой-то момент надоедает ждать. Помню, что руки у неё были холодные, а губы горячие.
Помню, что мы задели в прихожей вешалку и куртка упала на пол, и никто из нас за ней не нагнулся.
Дальше всё смешалось.
Я помню, как в темноте нащупал выключатель и не стал его нажимать. Помню, как за стеной у соседей бубнил телевизор, а потом мы перестали его слышать. Помню, как она смеялась мне куда-то в шею, а через минуту уже не смеялась.
И помню одну ерунду, которая почему-то врезалась намертво.
В какой-то момент она приподнялась на локте и посмотрела на меня сверху вниз — долго, серьёзно, без всякой улыбки. Волосы упали ей на лицо, и она их не поправила.
— Ты чего? — спросил я.
— Смотрю.
— На что?
— На тебя. — Она помолчала. — У тебя лицо другое стало. Ты весь вечер был как чужой, а сейчас нормальный.
Я не нашёл, что ответить, и притянул её к себе.
Про ночь скажу только одно.
Тихая деликатная Катя, которая в кафе просила чай с облепихой и смущалась говорить о себе, оказалась совсем не тихой. И совсем не деликатной. И я, честное слово, мысленно посочувствовал соседям за фанерной стенкой, потому что панельный дом восьмидесятого года постройки к такому не был готов.
А главное, что я понял той ночью, — простую вещь .
Оказывается, я всё эти три года не жил.
Я работал. Держал удар, считал ходы, обеспечивал, охранял. У меня было всё, что бывает у человека, и не было одного: чтобы кто-то в темноте назвал меня по имени и притянул к себе.
Три года. Такая вот арифметика.
Уснули мы под утро.
Проснулся я от того, что рассвело.
Лежал, обнимал её и смотрел, как в мутном сером небе за окном зарождается блёклый московский рассвет.