Но даже там, в подпольной тени, уже прорастали первые советские Рокфеллеры и Ротшильды. Время Перестройки, которое я помнил по истории, с каждым днём всё глубже оскаливалось и показывало свои настоящие хищные зубы.
Вопрос денег встал очень жёстко. Квартиру я получил абсолютно пустую, и, прикинув, что на минимальное обустройство мне потребуется тысячи две, не меньше, я откровенно приуныл. Москва уже тогда была городом весьма дорогим.
Но зато в квартире, как ни странно, уже стоял телефон. Тупо забрав раскладушку и пару стульев из квартиры внука Петра Васильевича, а также прикупив какой-то простенький стол, я окончательно перебрался в свой новый дом .
Каждый вечер, сидя над учебниками и зубря предметы, я по сто раз на дню натыкался взглядом в телефонный аппарат. Он почему-то казался мне единственной ниточкой, связывающей меня с Мариной. В конце концов, не выдержав, я заказал межгород на одно из воскресений — рассчитал так, чтобы у неё в Хабаровске было часов двенадцать дня.
Трубку сняли почти сразу. Послышался сухой,клик, и из динамика донёсся ровный, хорошо поставленный голос её матери:
— Да, я вас слушаю.
— Здравствуйте... — я слегка откашлялся. — А Марину можно к телефону?
Пауза. Короткая, отмеренная — ровно такая, чтобы я успел понять, что меня узнали.
— Здравствуйте, Игорь, — произнесла она наконец, и вежливость в её голосе была холодной, как мрамор в парадной. — Марины нет дома. И, если позволите, я скажу вам то, что должна была сказать ещё осенью. Вы взрослый мальчик, вы поймёте.
— Я вас слушаю, — глухо ответил я.
— У Марины сейчас всё складывается очень хорошо. Очень. Она наконец успокоилась, вернулась к занятиям, и рядом с ней появился человек, который относится к ней с должным уважением. Врач. Из хорошей семьи, с положением, со сложившимся будущим. Я не буду говорить о вас ничего дурного, Игорь, я вас, в сущности, совсем не знаю. Именно поэтому я и говорю то, что говорю.
Я молчал. Она восприняла это как разрешение продолжать.
— Вы ведь и сами всё понимаете. Вам семнадцать. У вас нет ни специальности, ни жилья, ни ясного представления о завтрашнем дне. Я вас в этом не упрекаю — в вашем возрасте это совершенно естественно. Но у Марины, в отличие от вас, есть что терять. И я не позволю ей потерять это второй раз. Один раз она из-за вас уже чуть не бросила институт.
— Я просто хотел...
— Я знаю, что вы хотели, — мягко перебила она, и в этой мягкости было что-то невыносимое. — Вы хотели услышать её голос. Это очень по-человечески. Но подумайте, будьте любезны, не о себе, а о ней. Она только-только собрала себя. Один ваш звонок — и всё начнётся заново: слёзы, бессонница, разговоры до трёх ночи. Вы этого добиваетесь? Вы её любите — или себя рядом с ней?
Я не нашёлся, что ответить. А она уже заканчивала — так же ровно, без единой лишней ноты:
— Я вас очень прошу. Не звоните сюда больше. Не как враг, поверьте, — как человек, который желает добра вам обоим. Всего вам доброго, Игорь. Я искренне надеюсь, что у вас всё сложится.
Она положила трубку — аккуратно, без стука, точно на рычаг. Куда хуже, чем если бы швырнула.
Межгородская линия отозвалась частыми, тоскливыми гудками. Но за долю секунды до этого — сквозь тысячи километров проводов и шуршание эфира — из глубины хабаровской квартиры отчётливо и громко донеслось:
— Мама... Кто это?
Сердце сжалось так дико, с такой сухой, давящей болью, что на секунду стало просто страшно. Перехватило дыхание, будто в грудь вогнали стальной клин.
Я стоял посреди чужой, звенящей пустотой комнаты и смотрел вокруг. На голые стены, на стоящую в углу одинокую раскладушку, на лежащую на полированном столе связку тяжелых холодных ключей — от квартиры, от новеньких «Жигулей», от собственного гаража... Мечта любого советского человека. Мерило невероятного успеха.
Я стоял — и отчетливо, до тошноты понимал: мне это не надо. Вся эта мишура, все эти подарки от КГБ, эта квартира — мне ничего этого не надо! Без того единственного, родного голоса на том конце провода, который я только что слышал сквозь шум помех, мне всё это на хрен не сдалось. Всё обесценилось за какую-то долю секунды.
Я бессильно опустился на табурет возле окна и уставился в темноту за стеклом. А окно отсвечивало длинными, размытыми полосами — белыми огнями фар и алыми рубинами задних фонарей редких машин, ползущих по ночной московской улице. И эти белые и красные сполохи на темном стекле казались единственной живой деталью в мертвой тишине
Я поднялся с табурета, подошёл к аппарату и снова набрал межгородскую телефонную станцию.
На этот раз соединили быстро — минут через десять.
— Баб, привет! — услышал я в трубке такой знакомый, родной и тёплый голос.
— Запиши мой новый номер... Да, бабуль, это уже мой постоянный телефон. В Москве. Надолго.
— Да нет, бабуль, питаюсь я нормально, не переживай...
…Через два дня они появились. У Аркадия был раздосадованный, скисший вид, у Петра Васильевича — скорее удивлённый.
Они позвонили в дверь, когда я сидел на раскладушке и прямо из эмалированной миски уплетал макароны по-флотски.
Переступив порог, визитёры обнаружили из мебели только стул возле окна. Оба, одетые с иголочки, смотрелись не ко двору на фоне звенящей пустоты моих новых хором.
— Есть будете?
Оба посмотрели на миску, оглядели комнату и синхронно качнули головами.
— Как успехи?
— Да не очень, — пробурчал Аркадий, садясь на единственный стул и расстёгивая пальто.
— Да говори как есть, — вставил Пётр Васильевич. — Прокатили его наверху. Красиво, по всем правилам.
— Пока речь шла про брак и локальные сбои, никому дела не было, — Аркадий сжал кулаки. — Копай, веди разработку. А как выяснилось, что это программа всесоюзного масштаба, да ещё с выходом на агентуру, — тут же набежали лампасы. Дело, говорят, тебе не по чину, допуск не тот. Создали комиссию Центрального аппарата. Меня оставили привлечённым специалистом. На подхвате.
— В конторе всегда так, — усмехнулся Пётр Васильевич. — Пока картошку копаешь — незаменим. А как ордена замаячили — отойди, парад принимают другие погоны.
Я поставил миску на подоконник.
— Аркадий, ты же нелегал?
Он поднял голову.
— В смысле?
— Ну ты же двадцать лет за границей отработал. Ты бы источнику дал вывалить всё разом? Или по частям, глядя, что взамен дают?
— По частям, конечно, — буркнул он. И осёкся.
Помолчал. Расстегнул верхнюю пуговицу — жарко ему стало.
— Так то источник, — сказал он наконец, уже без прежней уверенности. — А то своя контора.
— Ага, — кивнул я. — В том и дело.
— Ты меня работать учить будешь? — вскинулся он.
— Тебя учить — только портить. Ты в своём деле разбираешься, я нет. — Я подошёл к плитке, налил себе чаю. Грузинский, дрянь редкостная, но другого в магазине не было. — Я про другое. Ты со своей конторой по одним правилам играешь, а она с тобой — уже по другим. Ты просто пока не заметил.
— Это ты к чему?
— К тому, что у вас как было? Есть система, ты в ней, всё понятно. Подвинули — обидно, но не смертельно, подождёшь, вернёшься. А дальше будет так, что ждать станет негде. Никакой системы, никаких правил. Только то, что сам в кулаке удержал.
Пётр Васильевич хмыкнул:
— То есть все друг друга жрать начнут?
— Не жрать. Просто каждый за себя. — Я отпил и скривился. — Люди-то те же самые останутся. Просто раньше человек не брал чужое, потому что боялся и потому что нельзя. А когда бояться станет нечего и «нельзя» отменят — возьмёт. И сам себе объяснит, что он в своём праве.
Аркадий смотрел на меня уже спокойнее.
— Ладно. И что я должен был сделать?
— Дать им Украину. Без всесоюзного масштаба, без агентуры. Пусть проверят. Подтвердилось бы — они бы сами к тебе пришли за продолжением. И вот тогда бы ты условия ставил.
Он помолчал. Потом хмыкнул, невесело.