Еще одна вечность. И вновь мучения. Теперь от бессилия. Я, как калека, еще не привыкший, что у него нет теперь рук и ног, что он ослеп и онемел, и который тщетно пытается двигать уже несуществующими конечностями, беззвучно кричать и вглядываться в рноту. Это настолько ужасно, что в первые секунды я с трудом удерживаю себя от паники, сжигающей разум и превращающей калек в безумцев. Я успокаиваю ceбя и жалею. Мне больно, но боль моя союзница, отсекающая от мыслей и пробуждающая только одно-единственное желание — заткнуть ее, убить, уговорить, загнать в угол и отдохнуть в безмятежном покое обколотого наркотиками калеки.
Я шевелю пальцами и ощущаю, что с ними что-то случилось, будто бы в мягкие, резиновые трубки вставили железные штыри, но эти трубки каким-то образом сохранили способность гнуться, вытягиваться, завязываться в узлы, и они непроизвольно, не осознав совершенного над ними насилия, еще дергаются во все стороны, выписывают кривые, похожие на танец кобры, но железные прутья несокрушимы, и пальцы лишь больно натягивают неспокойные мышцы и кожу, пытаясь сорваться с них, как извивающиеся, агонизирующие черви на удочных крючках. Я вынужден остановить их бесполезные страдания, представив на секунду, как рвется перчатка ладони, слезает, обнажая неестественно прямые, бело-кровавые фаланги пальцев, и осторожно пытаюсь сжать кулаки в том единственном направлении, которое дозволительно для человеческих рук. Суставы вспоминают ломкие неуклюжие движения, пальцы сгибаются, мышцы перестают буянить, но я все равно чувствую руки так, словно мне нужно отвинтить маленький болтик с маленькой гаечки или взять со стола двухкопеечную монету, не снимая толстых меховых перчаток. С руками разобрались, думаю я и открываю глаза. Паника вновь со мной впечатление, будто смотрю на мир сквозь крохотные прорези в железной маске, и чтобы составить более-менее полное представление об окружающей обстановке, мне придется долго крутить головой, составляя мысленно мозаичную картинку из деталек, как раз размером с круглые дырки в преграде, поставленной перед моими глазами. Только потом наконец-то вспоминаю, что именно так и смотрит обыкновенный человек, коим я сейчас и являюсь.
На груди у меня лежит непосильная тяжесть, но это не то ощущение мышечного корсета, приспособленного управлять крыльями, а просто чувство раздавленного каблуком червячка, ненароком вылезшего из уютной норки в дождь наружу. Я не могу дышать, мне теперь ни за что не сдвинуть с себямонолит гравитации, и, чтобы не задохнуться, дышу диафрагмой — на ней тоже валяется монолит, но размером поменьше. Я ничего не слышу — в уши забиты плотные пробки, разрывающие, распирающие слуховые отверстия, вызывающие сильную головную боль, а челюсть сводит от непрекращающегося желания зевать и как-то облегчить состояние глухоты. Ощупываю языком зубы, проверяя их целостность, и обнаруживаю, что тот безобразно распух, утратил гибкость, заполняет весь рот, как будто набитый мясным фаршем мешок. Разлепив губы, я пытаюсь что-нибудь сказать, самое простое и незамысловатое, обыденное, плоское и одностороннее, но у меня не выходит и это. В глотку вбита медная окислившаяся труба с разломанными клапанами, помятая и никуда не годная. Голосовые связки повисли дохлыми моллюсками, а дирижер и композитор в моей голове потеряли музыкальный слух и переломали себе руки. Но я стараюсь, очень стараюсь хоть что-то извлечь из этого музыкального хлама, до холодного зуда страшась собственной немоты, усугубившей все остальные уродства, и из разинутого, как в припадке острой боли и сердечного недомогания, опухшего рта вырывается какой-то звук, который с трудом слышу через заросшие уши, и с ужаcoM, тоской, бессилием постепенно догадываюсь, на что он похож — на крик избиваемого палкой осла. О, господи, на кого же ты меня покинул. Мне остается Только ждать. Ждать, пока утихнет боль в обожженном и искалеченном теле. Ждать, пока успокоится мой разум, в мгновение ока лишившийся могущества. Ждать, пока на меня вновь снизойдет покой. Можно даже без надежды.
У меня непреодолимое желание вымыться, счистить с себя межзвездную пыль, обгоревшую коросту кожи, пот усталости и разочарования, и мне приходится собрать все остатки сил, чтобы левым локтем слабо оттолкнуться от пола, приподнять плечо, прижаться щекой и ухом к холодящему дереву, кое-как напрячь живот, упереться всей грудной раскиселившей-ся клеткой в бетонный блок, валяющийся на мне, и с хрипом, сипением, стоном, наверное, похожими на последние звуки тяжело умирающего, я медленно-медленно переваливаюсь набок, на мгновение замираю, чувствую, как старый знакомец бетон, защемляя при этом руку, отчего, словно проржавевший подшипник, скрипит локтевой сустав, вминается в ребра, и тут я обрушиваюсь на живот. Впечатление такое, будто упал с десятого этажа на асфальт — я распластался на нем, как раздавленная лягушка, рот наполнился противной горечью, которая просачивается сквозь судорожно сжатые зубы и губы и стекает бурой струйкой на пол, что я почему-то очень хорошо вижу, так как, оказывается, мои веки «стекли» под лоб, а глаза скосились неестественным образом, из-за чего мир воспринимается в очень забавном ракурсе. Теперь, вместо того, чтобы спокойно валяться под одной глыбой, я зажат в тисках, которые миллиметр за миллиметром, медленно, но неотвратимо сходятся, выжимая из груди непрерывный стон, а изо рта поток кровавой слюны. Если останусь лежать, приходит в голову мысль, то погибну, растекусь студенистой массой по доскам, превращусь в грязную лужу, впитаюсь в пол, как снeг весной. Наверх, только наверх, и другого пути нет, как бы мучительно это ни было, сколько бы крови из меня ни вытекло, сколько бы костей я бы ни сломал в безуспешных попытках схватиться за более-менее подходящий выступ в стене, так как добраться до ближайшей кровати или дивана, опираясь на которые еще можно, пусть и с усилиями, но все-таки встать на хрустящие от тяжести ноги, у меня нет ни времени, ни сил. Я не понимаю, что же со мной случилось, неужели весь этот библейско-космический бред по мотивам стихов и песен имеет-таки отношение к реальности, касается ее каким-то, причем очень и очень важным боком, имеет на нее такое влияние, что я сейчас гибну от всех этих метаморфоз и пророчеств, деяний и свершений.
Я лежу в той же позе, что и до всего этого — на животе, лбом и языком касаясь пола, где-то все еще что-то записывающий диктофон, но уже многое случилось. Где вы, мои жемчужины истины, которые я так старательно пытался отыскать в пластмассовых раковинах пленок, и чей прах тщетно пытался слизать с грязного пола? Тиски все сильнее сдавливают меня, и я начинаю карабкаться на высокую крутую гору, обдирая камнями руки, колени и живот, часто ударяясь головой о лежащие у меня на пути валуны, но не. останавливаясь, упрямо хватаясь за трещины, жалкую траву и пропахивая носом чье-то дерьмо. Силы мне придает отчаяние и злость. Но ничто не проходит так быстро, как злость, особенно если злишься на самого себя, на свою слабость, бессилие, на отсутствие внешних причин такого моего состояния, на которых мог бы выместить эту злобу. Когда она уйдет, останется только отчаяние, и мне тогда точно конец. Его хватит только на то, чтобы расплакаться и слабо постучать кулаками об пол. Но я этого не хочу, не желаю. Я хочу жить, только жить, пусть искалеченным, униженным, раздавленным, ослепшим, и онемевшим. Какое это все имеет отношение к самой жизни? Жизнь — это большая буква «Я» в мозгах, ценнее которой ничего и нет. К чему руки, зачем нужны ноги, долой глаза, вырвем себе язык! Только будем жить, жить, жить, жить! Я бормочу это, кричу, ору, чтобы записалось на ленту, сохранилось, сбереглось на века величайшее открытие ничтожного человека. Я рвусь вперед, сдирая снова отросшие ногти, и упираюсь теменем в плинтус. Стена.
Мне никогда не подняться, знаю я, я с трудом дополз до этой проклятой стены, а теперь предстоит каким-то образом встать на ноги. Это похоже на то, как если бы альпинист, доползший до вершины высочайшей горы, должен был бы собрать остатки несуществующих сил и запрыгнуть на небо в объятия Господа. Картинка, как заяц, скачущего на заснеженной, острой, как шпиль собора, вершине горы небритого мужика в маленьких черных круглых очках настолько меня рассмешила своим родственным безумием, что мое студенистое тело заколыхалось, тиски на мгновения замерли, будто раздумывая — давить или не давить это веселое создание, но потом начали сжиматься с удвоенной скоростью.