Стиснув зубы, они приучили себя к этой оскомине неразрешенности, ограничений, запретов. Они стараются не трогать нас (что не получается), не обижать нас (получается не очень хорошо, но все же), не убивать нас (получалось хорошо, до поры до времени). Конечно, натура давала себя знать, даже после разгула демократии, лагеря, шарашки, печи, войны, газы. Смерть косила и своих, и ненавистных чужих. Чужих в большей степени. Но все равно, от полного уничтожения нас спасает то, что мы им очень нужны.
Они без нас не могут существовать. Это мы позволяем им доминировать в жестокой схватке с Природой. Если бы не мы, то всех нас без разбору давно уже съели бы медведи и тигры. Мы, и только мы движем прогресс, уныло подчиняясь пинкaм, тычкам и угрозам. Им нужны технологии, и в обмен на это они разрешают нам иметь книги, разрешают существовать тем, кто ничего не понимает в химии, математике, физике, но кто необходим нам, для нашего психического здоровья — философам и литераторам, художникам и поэтам, теологам и певцам.
Да, и среди них, привлеченные хорошей жизнью и возможностью официально ничего не делать, очень часто встречаются представители большинства. Они силятся затмить нас, превзойти, вытолкнуть, словно кукушата, из гнезда.
И эта их борьба с нами на нашей территории сопровождается всемерной поддержкой большинства — деньгами, симпатиями, аплодисментами. Но это смешит нас. Даже среди тех, кто толкает вперед перегруженный паровоз цивилизации, очень много кукушат. Они гадят, они воруют, присваивают, жируют и ненавидят. Но все они стерильны. У них нет души, у них нет мыслей, идей, только все заимствованное, ворованное, цветастое, никчемное.
Тайно и открыто поддерживая своих в стане чужаков, большинство все же понимает, что нельзя им давать слишком большой воли, иначе сорняк забьет пшеницу, и все помрут с голоду. Нажиму, тупости, и бездарности не дают перейти четко ограниченных последних рубежей, иначе — гибель и тлен. Нас спасают границы и конкуренция. Те, кто забывает о нас, давит нас, как ненужных клопов, поглощается более рачительным и, значит, более сильным соседом.
Есть в таком положении что-то унизительное, коровье. Но помните — мир таков. И точка. Зато мы имеем роскошь быть нонкомформистами, свысока глядеть и плевать в эту грязь, которую, впрочем, не без нас развели. Есть вопросы, — есть компромиссы, но надо как-то жить.
Более, интересная проблема появляется тогда, когда понимаешь, что так жить дальше невозможно. И бежать некуда. И мы не бежим. Мы гнемся все ниже и ниже, очень часто ломаясь, но как-то умудряясь не только выживать, но и кормить других. За что? Почему? Не знаю. Мир таков. Мы многое им позволяли, прикованные к этому странному месту. Мы их терпим и этим их развращаем. Меньшинство здесь научилось выполнять функции большинства — тупо строить разрушенное или защищать страну от соседей, более умных, более рачительных.
Я знаю, было бы лучше для нас, если бы в один прекрасный момент мы все сказали себе — все, точка, нет сил терпеть, унижаться и умирать. Пора останавливаться, резать все на части и раздавать только того и ждущим соседям. Берите все даром, и пусть никто не уйдет обиженным! В первую очередь лучше станет нам самим. Но ведь не делаем, Терпим. И я чувствую, что в нас самих происходят какие-то странные изменения, очень странные и пугающие.
Об этом я и пытаюсь рассказать этой маленькой машинке и этой намагниченной пленке. Мертвые, безмолвные свидетели, этакие идеальные психоаналитики — не осуждающие, не поддерживающие, равнодушно-заинтересованные. Вот мои единственные собеседники. Они не добры и не злы — они объективны, и они так хорошо запоминают сказанное, и так хорошо его забывают — достаточно нажать вот эту и вот эту кнопки.
А как же, спрошу я сам у себя, мои соратники по меньшинству? Увы, и это еще одна наша печаль, нам очень и очень трудно найти друг друга. Тем более друга, который бы это хотел выслушать, не заткнув на половине рассказа уши и не закричав на меня, чтобы я перестал.
Я ответил на первый вопрос — кому рассказать.
Теперь второй вопрос — с чего начать. Строго говоря, я уже начал свое повествование, жизнеописание. Начал с тех мыслей, размышлений и прозрений, к которым очень долго шел. Сантиметр за сантиметром, метр за метром к той вершине, откуда все видится на расстоянии — ясно, четко, пусть и без второстепенных деталей. Шел, сначала просто удивляясь, потом — раздражаясь, жалея, боясь, через оптимизм к разочарованию и циничному отношению к жизни.
Оптимизм ушел в песок разочарования, а цинизм покрыл его более менее приемлемым слоем тверди, асфальта, по которому, пусть и не вполне приятно, но все же можно как-то передвигаться. Но и на цинизме далеко не уедешь. Он помогает существовать, холодно глядеть на кипяток и поплевывать в колодец, из коте рого пьют только братцы Иванушки перед превраще нием в козлов. Но он не помогает жить, так как это еще и цель, а не только путь.
Путь. Судьба. Оглядываясь назад, ты ясно видишь те вешки и указатели, которые с младенчества вели тебя, управляли тобой, ограждали тебя. Четко и ясно «провешенный» путь. Кривой, извилистый, петляющий, кружащий на одном месте, ведущий через ropы и помойки, огонь и грозы, непонятный, запутанный процессе преодоления, но такой прямой и идеальн точный в своей финальной точке.
Удивляешься — как все было мудро рассчитано. Здесь — первая книг; там безумная радость от наступившего лета, еще дaльше — меланхолия осени, случайное падение, игрунки, раннее утро Нового Года, большой овраг, пронеcшийся мимо окна вагона, сбор грибов, ночи, поцелуи, стрельба и еще миллион деталей конструкции под нaзванием Судьба.
Где здесь начало? Зачатие? Рождeние? Школа? Раскаленные горы? Сотворение Земли иди вообще — Большой Взрыв? Да. И нет. Философски рассуждая, начало никогда не находится в Начале. Оно может быть и раньше (что представимо), и гораздо позже (что представимо с трудом).
Простой пример — Творение, Большой Взрыв, Начало начал. Конечно, оно было далеко не началом, а — продолжением, или даже концом чего-то более важного, существенного, грандиозного. Это только мы со своей эгоистической колокольни видим его началом и ломаем над ним голову, а потом облегченно машем рукой — неважно, что было до и почему. Мир таков.
Или другой пример — когда рождается убийца? С того момента, как покидает лоно матери, или в тот момент, когда смог выстрелить в другого человека или ткнуть его ножом? Скорее всего, где-то между двумя этими ключевыми точками. Сущностное рождение здесь произошло гораздо позже истинного рождения. И какое из них более важное?
Может, и не было это никаким началом, а только — первым звонком, первым ощущением, таким неприятным, страшным, обессиливающим, что навсегда врезалось в память, как гвоздь в стенку, на который впору вешать все остальные картины жизни.
Проще перечислить, чего я не помню в этом эпизоде детства — дату и день недели. Все остальное навсегда со мной. Ясно вижу этот летний, солнечный, жаркий день. Я опираюсь на широкий деревянный подоконник, выкрашенный белой краской, которую от нечего делать я уже начал обдирать ногтем в тех местах, где она легла неровно, взбугрившись на заусенцах и шероховатоcтях дерева и предыдущих слоях краски, которые никто не удосужился содрать.
Настроение у меня замечательное — в школу я еще не хожу, и в ближайший год мне это не предстоит садик — игнорирую, теплый, воздух вливается через распахнутые двойные окна, за крепленные в таком состоянии специальными крючками, в комнату, которую я называю своей, хотя, на самом деле, она является просто залом.
Схватившись за нагретое дерево рамы, я подтягиваюсь и ложусь пузом на подоконник, так что мои ноги болтаются в воздухе — такой я еще маленький. Квартира находится на втором этаже двухэтажного кирпичного домика, очень аккуратно снаружи побеленного всего лишь несколько дней назад. Внизу под окнами — кусты вконец одичавшей смородины, заросшие травой со скачущими там кузнечиками, чье стрекотание доносится до меня очень отчетливо в сонливой тишине улицы, затем идет узкий тротуарчик, поребрик, неширокая дорога, вымощенная желтыми, коричневыми и черными булыжниками, затем снова поросшее травой пространство, и стоит еще один дом, почти точная копия нашего. Только от нашего его отличают постоянно сидящие на краю двухскатной красной черепичной крыши стаи разморенных жарой голубей. От их пометa по дому, несмотря на такую же свежую побелку, широкая грязная безобразная полоса почти до caмой земли.