— Что бы я без тебя делала? — воскликнула миссис Прайс, когда я, встав на стул, пыталась дотянуться губкой до верхнего края доски. — Кстати, зайка, — она развернулась на стуле, — нашлась твоя любимая ручка? Может быть, в рюкзаке?
— Нет, — ответила я, выжимая губку.
— Ох, прости.
— Ничего, спасибо.
— Другая ручка ее вряд ли заменит?
— Да.
— Понимаю. Жаль.
Сверху видно было, как миссис Прайс выводит замечания на полях работы Доминика Фостера: Пиши аккуратней, пожалуйста! Очень грязно, Доминик! Она поставила ему четыре с минусом, хоть никакой особой грязи я там не увидела, а потом, когда она проверяла работу Карла, где и впрямь была сплошная грязь, она написала: Отлично! и Блестяще! И поставила пять с плюсом.
Когда я домыла доску, миссис Прайс велела мне вытряхнуть квадратный коврик, лежавший у нее под столом. Мы вместе его вытащили, и я поволокла его во двор, на траву; я не думала, что он такой тяжелый. Грубая изнанка царапала руки, серый ворс пропах пылью. Посередине виднелась отметина от ног миссис Прайс и один-единственный золотистый волос, сверкавший под полуденным солнцем. Я сняла его, спрятала в нагрудный карман, а потом долго-долго выколачивала коврик о траву, поднимая пыль.
Когда я вернулась, миссис Прайс пила таблетку из коричневого пузырька.
— Боже, ну ты и выпачкалась! — ахнула она. — Вся форма в пыли. Твой папа на меня разозлится.
— Он на такое не злится.
Она принялась чистить мой школьный сарафан.
— Ты меня просто утешаешь.
— Нет, правда, он не разозлится.
— Правда? Честное слово? — Она отступила на шаг, смерила меня взглядом.
— Миссис Прайс!
— Что?
— Вы верите тому, что сказал мистер Чизхолм? Про плащаницу. Про вспышку света из тела.
— Моментальный снимок воскресения, — напомнила она.
— Да.
— Если откровенно, Джастина, не знаю. Но точно хотела бы верить.
— Я тоже.
— Красиво звучит, согласись — что можно умереть и возродиться яркой вспышкой. Как молния, как фейерверк.
Я кивнула.
Взяв меня за подбородок, она повернула мое лицо к свету — и, послюнив большой палец, стерла со щеки грязь.
— Извинись за меня перед папой, — прибавила она. — И передай привет.
Спустя долгие месяцы, когда все пошло прахом, я нашла в нагрудном кармане тот самый золотистый волос. Он накрепко переплелся с нитками шва и даже после стирки остался на месте.
2014
Глава 6
Когда мы с Эммой снова навещаем отца, то сиделку Соню не застаем. Взяв кресло-каталку, мы везем отца в кафе через дорогу; оно находится в хозяйственном магазине, столики расставлены возле отдела товаров для сада. Ящики с рассадой кабачков и помидоров стоят возле бетонных фигурок гусей, у стены свалены мешки с грунтом, словно баррикада на случай какой-нибудь опасности. Заказываю отцу кофе с молоком и жду, когда он пожалуется, что в доме престарелых кофе невкусный, а сахара в бумажных пакетиках всегда меньше чайной ложки.
За столиком напротив малыш лет двух-трех достает из подставки в форме леечки цветные мелки и, взяв раскраску, начинает калякать.
Эмма улыбается ему, и он показывает ей рисунок.
— Ух ты! Вот здорово! — хвалит она.
Малыш протягивает ей мелок, и она, склонившись над листком, раскрашивает часть пиратского корабля.
— Простите, — говорю я матери малыша, но та машет рукой.
— Кто это такие? — спрашивает отец.
— Так, милые люди, — отвечаю я.
— Знакомые?
— Нет.
— Мало ли, проходимцы.
— Простите, — снова говорю я матери малыша, но та без остановки болтает с подругой.
Вскоре карапуз убредает прочь и, плюхнувшись возле ящиков с рассадой, набивает рот землей. Куда смотрит мать?
Эмма бросается к малышу, берет его на руки.
— Фу, — говорит она, — как некрасиво. — И подносит ко рту малыша салфетку, чтобы тот выплюнул землю. Когда она возвращает ребенка за столик, мать мельком смотрит на него и тут же отворачивается.
Может быть, устала.
Или разрешает ему пробовать на прочность границы.
Когда Эмма была маленькая, меня преследовал страх ее потерять. Она жаловалась, что я до боли стискиваю ей руку на пешеходных переходах и в супермаркетах. Помню, однажды мы пошли вдвоем на природу и ей захотелось поиграть в прятки. Первой пряталась я — присела на корточки за кустом папоротника, и желтую ветровку видно было издалека. Эмма сразу меня увидела, но долго притворялась, будто ищет, звала: “Мама! Мама!” — нарезала круги вокруг моего убежища, словно не знала, где я. Потом настала ее очередь, и я прикрыла глаза ладонями. От моих рук пахло прелой листвой, влажной землей из-под папоротников, усыпанной спорами. Захрустели ветки, зашуршали сухие листья под ногами Эммы. Затем все стихло. Заставив себя досчитать до конца — восемнадцать, девятнадцать, двадцать, — я пошла искать. Пусто. Ни следа Эммы. Я заглядывала за каждое дерево, раздвигала кусты, звала ее. Смотрела вниз с обрыва над рекой. Никого, никого.
— Эмма! — кричала я. — Эмма? — Не вопрос, а мольба. — Выходи, доченька, я волнуюсь.
Кругом все молчало — даже река, даже птицы.
— Эмма! Уже не смешно!
Вдруг ее кто-то увел? Или она упала с обрыва?
Тут где-то далеко позади зазвенел ее смех, долетел, словно щебет невидимой птахи. Я бросилась на звук — и вот она, сидит на корточках под кустом, почти слившись с пейзажем — зеленый свитер, каштановые волосы.
Я только диву давалась: как она в считаные секунды убежала так далеко?
И следом мелькнула мысль: я ее недостойна.
Отец за столиком разглядывает свой кофе — на пенке нарисована смеющаяся рожица.
— Надо же, что делать научились!
— Это у тебя новая рубашка? — спрашиваю, притом что одежду ему покупаю я.
— Эта? — Отец оглядывает себя. — Нет, она у меня сто лет уже.
Знаю, что если загляну под воротник, то увижу метку с чужим именем.
Эмма машет рукой идущей мимо однокласснице. Та с отцом, он толкает перед собой тележку с тротуарной плиткой.
— Кто это? — спрашивает отец.
— Самая красивая девочка у нас в классе.
— Нельзя так говорить, — хмурюсь я.
— Но она и правда самая красивая.
— И все равно так говорить нельзя.
— Это у нас просто игра такая, мама.
— Все люди красивые, — говорю я.
— Шэннон Риччи — нет.
— Каждый из нас красив по-своему.
— У Шэннон руки волосатые.
— Никогда не любил волосатых женщин, — встревает отец. — У первой девчонки, с которой я переспал, всюду была шерсть. И сверху и снизу.
— Пожалуй, хватит об этом, — прошу я.
— Снизу — это где, на пятках? — удивляется Эмма. — То есть у нее пятки были волосатые?
— Везде, — отвечает отец. — Лина Саад. Ее семья была из Ливана.
— Папа!
— В наше время за такие слова назовут расистом. Но она была вся мохнатая.
Он вертит пакетик сахара, ища, где открывать.
— Вот так. — Эмма надрывает пакетик.
— Славно выйти на люди, — замечает отец. — Кофе настоящего попить. Там нас пичкают растворимым — наверное, сотни чашек в день делают. — Он размешивает сахар — и нет улыбающейся рожицы из пены. Отхлебнув, он морщится.
— Еще? — Эмма уже разрывает второй пакетик.
— Всегда там меньше чайной ложки, — ворчит отец. — Обещают ложку, а на деле — пшик.
Первые признаки я заметила лет шесть назад. Отец стал надевать носки и ботинки от разных пар, потом — забывать дорогу к нам: звонил мне и спрашивал, как добраться. Начал путать слова — бумажник, салфетка, проигрыватель, газонокосилка. Забыл, как зовут нашу кошку, называл ее Мяу. Однажды он позвонил после ужина, и голос был такой убитый, будто случилось несчастье.
— Не могу открыть мороженое в новой упаковке, — пожаловался он.
— То есть как — не можешь открыть?
— Не могу снять... это, плоское, сверху.
— Крышку?
— Да, крышку, черт возьми, крышку.
— Там под ободком есть выступ, — объяснила я. — Отогни его пальцем, она и откроется.