— Если всё пройдёт хорошо, ты узнаешь о результатах, — пообещала она. — Согласись, будет честно, если Аврора сама решит, встречаться с Аэцием или нет. Я говорю тебе об этом не как послу, а как человеку, которому доверяю, и очень надеюсь, что ты не станешь использовать мою честность против меня.
Этого делать Дезмонд не собирался. Но столь же честно предупредил, что Галактион ждёт новостей от него не реже, чем раз в месяц. И по истечении этого срока он так или иначе должен будет ответить ему хоть что-нибудь.
Что же касается Нолана, то Иса понимала, что нужно объясниться. Что несколько сотен лет брака вперемешку со ссорами и разводами предполагают некую степень ответственности… но заставить себя снова с ним встретиться не могла. Она утешала себя мыслью о том, что их последний разговор с Ноланом сам по себе предполагает разрыв. Однако с последней встречи Нолан несколько раз звонил. В основном — не вовремя. Иса отбивала звонок и во второй раз ответила смской: «Я на раскопках в Атлантике. Не знаю, когда вернусь». Если Нолан и удивился, то никак не показал этого удивления.
Возвращение в собственную квартиру — некогда вроде любимую, и задуманную с большими надеждами — виделось Исе как туча на горизонте. То, что туда всё ещё может прийти Нолан, было одной из причин. Но помимо этого на неё давила сама атмосфера. С момента начала работы над экспедицией она провела в Нью Йорке всего одну ночь — сразу после пробуждения Авроры. Проследив, чтобы пробуждающейся древней оказали необходимый уход, встревоженная и растерянная, она поехала не к себе домой, а к Дезмонду — но дверь никто не открыл.
Иса ещё погуляла рядом с домом по берегу реки, позвонила в дверь ещё раз… Потом взяла ком и написала: «Я очень надеюсь, что тебя сейчас не пытает какой-нибудь урод. Если нет — позвони».
Звонок раздался мгновенно.
— Прости… — отозвался Дезмонд. — Что произошло?
— Я хотела заехать к тебе, но тебя здесь нет.
— Извини. Я действительно сейчас далеко.
Иса отметила про себя, что он не говорит — где. Но спорить не хотелось.
— Жаль, — только и сказала она. — Тогда я поеду в свою старую квартиру. И там, может быть, будет Нолан. И…
— Иса! — перебил её Дезмонд, явно недовольный таким направлением разговора. — Я правда сейчас не могу.
— Хорошо, — вздохнула она. — Когда освободишься — позвони.
Уже по дороге домой она решила, что будет собирать вещи. Но вместо этого, едва ступив в квартиру, замерла, глядя на безалаберно брошенную на кухонном диване рукопись. Подошла к ней. Осторожно взяла в руки, снова как в первый раз опасаясь, что та рассыплется под её пальцами. Иса перевела уже больше половины, но пока так толком и не поняла, что к чему.
«Он идёт», — снова, в который раз за день, всплыли в памяти непонятные слова.
Иса села на диван и рассеяно перечитала несколько строк, которые ей удалось расшифровать:
«Та, которая придёт, на чьё чело возляжет венец. Да соберёт под свою власть тысячу миров.
Та, которая придёт, чьи руки поднимут священный меч. Да охранит мир людей от всех врагов.
Та, которая придёт, чьи руки примут скипетр древних королей. Да создаст новый мир на руинах империи, разрушенной войной».
Глава 10. Осень и зима
Над центральным корпусом школы рейнджеров на Интаке расцветала осень. Ещё не та, золотая, о которой пишут стихи, а лишь самая первая, шелестящая зеленью листвы и скользящая над побережьем лёгким, но уже несущим прохладу ветерком.
Зимы здесь были жёсткие, такие, что весь берег заметало снегом, но это и нравилось Аэцию. Такими зимами он любил сидеть у окна и смотреть на запорошенные снегом ветви деревьев — вечнозелёных сосен и елей, ставших основой для парка. Далеко на севере билось о скалы море — серое и холодное, казавшееся только узкой полоской водной глади, под которой прятался ледяной кит времени. Такой же древний, как и сам Аэций, океан смотрел на бессмертного из-под шебутной россыпи волн маленькими чёрными глазками, и иногда Аэций, наливая себе бокал вина, приподнимал его и отдавал океану салют. Он представлял, как время салютует ему в ответ, и разговаривал с ним, припоминая им одним ведомые времена и сказания.
Весна на Интаке наступала рано, и была она будто пробуждение от смерти, будто возрождение, будто свет восходящего солнца, блеснувший в кромешной темноте.
Аэций любил весну, потому что в это время парк наполнялся весёлыми криками и песнями очнувшихся от спячки учеников. Сначала самых младших — тех, кому не терпелось пуститься в игры больше всех. Голоса у них были звонкие, они щебетали на одной волне с птицами, возвещая о том, что наступает утро.
Голоса старших звучали как перезвон колоколов. Они раскатами раздавались над парком, когда снег уже стаивал до конца. Старшие гуляли, пили, пели, любили девушек и дарили им цветы, сорванные здесь же, под покровом ночи, с ими же разведённых в апреле клумб.
Но стоило наступить лету, как на клумбах зацветали новые цветы, и безумие весны продолжалось, наполняясь новыми красками и новой глубиной.
Весной и летом Аэций не любил быть один. Он старался больше времени проводить с учениками и сам вёл занятия — просто потому, что хотел видеть их лица, так быстро взрослеющие и становившиеся старыми.
Когда он был среди людей, ему почти удавалось поверить, что он один из них, и только когда наступала ночь, и все они уходили веселиться, а он оставался в одиночестве, время снова подозрительно щурилось на него из глубин океана и подмигивало, будто спрашивая: «Ну что, поговорим?»
Но всё равно Аэций любил лето, как любил и весну, и зиму, и всё, что называлось «жизнь».
И только осень не любил.
Осенью кит времени прятался от него глубоко под толщей вод, зная, должно быть, что бессмертный не станет говорить с ним сейчас.
Он не любил осень, потому что всё живое, всё любимое умирало. Голоса в парке становились тише, и птицы переставали петь, а шёпот моря становился таким громким, что казалось, оно норовит подточить фундамент школы, разрушить тысячелетние камни и стащить их обитателей туда, в бездну собственной похоти, где не было ничего, кроме сухого слова «смерть».
Он не любил осень, потому что каким бы багрянцем не загорались редкие лиственные деревья, каким бы золотом не манил к себе умирающий парк, осень не сулила ничего, кроме смерти. Холодного снежного безвременья, когда жизнь останавливалась, и не было больше ни будущего, ни настоящего — только память, которая скреблась своими острыми коготками где-то в глубинах его души, просилась наружу и никогда не оправдывала надежд.
Осенью не помогали ни разговоры, ни занятия, ни чужие голоса. Осенью Аэций мог только думать, и если зимой он вспоминал братьев, силясь собрать воедино куски головоломки, разбившейся так давно, что большую часть пазлов давно похоронил под собой песок — то осенью он мог вспоминать лишь об одном человеке. Лишь об одном мире, погубившем его и уже успевшим состариться и заново повзрослеть. Лишь об одной осени, когда они стояли вдвоём на пароме, самозабвенно, будто от первого до последнего звука верили в свои слова, клялись в вечной любви.
Для Авроры, наверное, это было легко. Она была молода, и голова её сверкала багрянцем и золотом, как и вся эта чёртова осень. Она, наверное, в самом деле верила, что любила. И вспоминая ту осень и весну, и белоснежные цветы на склонах гор Астеры, он вспоминал только это чувство. Только безумие, захлестнувшее их с головой, но никогда не спрашивал себя, была ли это любовь.
Аврора осталась в его памяти такой, какой была тогда, и никак не хотелось вспоминать глаза палача, смотревшие на него годами позже. Память трусливо сбегала, прятала их последнюю встречу под ворохом других воспоминаний, не значивших для Аэция ничего.
Аврора была молода и глупа, и Аэций принимал её любовь как данность, но как он сам мог поверить в собственную любовь? Этот вопрос Аэций задавал себе раз за разом.
Ответов были сотни, но ему не нравился ни один.