Он посмотрел на меня.
— И всё? — спросил он.
— И всё, — сказал я. — Я на этом живу четвертый год.
На подоконнике потянулась Шипа. Она развернулась всем телом, зевнула, показав клыки, и посмотрела на нас.
— Люди, — сказала она. — Столько лет вас наблюдаю. Вы придумали ритуал, на котором вы приглашаете сто человек, кормите их до отвала, платите за это три зарплаты, а потом объявляете им, что теперь будете жить вместе, — сказала кошка. — Живите себе вместе, кто вам мешает. Мы просто ложимся рядом и лежим.
Я и Семён усмехнулись на это.
* * *
Шаповалов ждал меня в кабинете и уже развесил снимки.
Он забрал ключ у секретаря и хозяйничал у меня с половины восьмого, на негатоскопе висело двенадцать плёнок, разложенных в том порядке, в каком он собирался про них говорить.
Ничего в нём за три года не изменилось, кроме седины на висках, которой стало больше. Он оперировал по-прежнему четыре дня в неделю, дважды в месяц читал лекции в областном и в позапрошлое воскресенье выволок из Оки собственного младшего сына, который провалился на тонком льду вместе с двумя приятелями. Вытащил он всех троих.
— Смотри, — сказал он вместо приветствия. — Спецбортом привезли ночью. Из Владивостока.
Я подошёл к негатоскопу.
— Мужчина, тридцать четыре года, — сказал Шаповалов. — Инженер, работает в порту. Опухоль растёт шесть лет. Начиналась как узел на шее, который никто не трогал, потому что не болело. Оперировать взялись у себя дважды, в первый раз вошли, посмотрели и зашили обратно, во второй даже не вошли.
— Причина отказа? — спросил я.
— Вот она, — он показал пальцем. — Каротидная параганглиома. Третий тип по Шамблину, это самый неприятный, какой я видел на плёнке за двадцать лет.
Я смотрел на снимки и понимал, почему её не тронули во Владивостоке.
Опухоль сидела в развилке сонной артерии. Она развела сосуды и обросла их кругом, обхватив внутреннюю сонную по всей окружности на протяжении почти четырёх сантиметров, наружную, на трёх, и подобралась вплотную к основанию черепа. Верхний её полюс уходил под угол нижней челюсти.
— Размер? — спросил я.
— Семь на пять с половиной, — ответил Шаповалов. — Она давит на глотку, он с трудом глотает твёрдое и последний месяц спит сидя.
— Гормоны? — спросил я.
— Секретирует, — сказал Шаповалов. — Норметанефрины повышены втрое. Криз был один, полгода назад, на автобусной остановке, приняли за гипертонический и увезли в терапию.
— Значит, до операции альфа-блокада, — сказал я. — Артём начнёт сегодня же… — Я посмотрел на дату в направлении. — Стоп. Его начали во Владивостоке?
— Начали, три недели назад. Доксазозин, титровали, давление держится, объём восполнили. Артём уже смотрел, он утром был здесь до тебя.
— Тогда почему сегодня, а не через неделю? — спросил я.
Шаповалов ткнул пальцем в предпоследнюю плёнку.
— Потому что вот, — сказал он.
Я посмотрел ближе и увидел то, чего мне видеть не хотелось.
Опухоль вошла в стенку внутренней сонной артерии на протяжении полутора сантиметров. Стенка на этом участке читалась иначе, чем всюду, и никакого нормального слоя между ней и опухолью не оставалось.
— Эмболизация? — спросил я.
— Сделана вчера ночью во Владимире, по дороге сюда, — сказал Шаповалов. — Я договорился с рентгенхирургами и завернул борт к ним. Кровоток по ней уменьшили процентов на семьдесят. Больше суток тянуть нельзя, начнётся отёк, и она станет ещё хуже.
Мы стояли перед негатоскопом и молчали.
— Твои соображения по доступу, — сказал я.
— Стандартный по переднему краю кивательной, продлённый вверх, с отсечением заднего брюшка двубрюшной мышцы, — сказал Шаповалов. — Иначе к верхнему полюсу мы не подойдём. Возможно, придётся подвывихивать челюсть, я предупредил челюстно-лицевого, он будет наготове.
— Согласен, — сказал я. — Выделение?
— Снизу вверх, от общей сонной, — сказал он. — Берём её на турникет первой, за ней наружную, и только тогда подбираемся к внутренней. Краниальные нервы: блуждающий, подъязычный, языкоглоточный, все трое в зоне, и все трое, скорее всего, распластаны по капсуле.
— Их я найду Сонаром, — сказал я. — До разреза и по ходу. Это моя часть.
— На это я и рассчитывал, — сказал Шаповалов. — Теперь скажи мне про стенку.
Вот в этом и был весь разговор.
— Скажу, — ответил я. — Если она врастает только в адвентицию, я снимаю её субадвентициально и мы уходим домой. Если глубже, резецируем участок внутренней сонной вместе с опухолью. Тогда нужен временный шунт на время реконструкции, потому что перекрывать мозг на двадцать минут я не готов, и нужен протез. Сосудистого зову?
— Уже вызвал, — сказал Шаповалов. — Из областной, Никитин. Он приедет к двум и будет сидеть в оперблоке, даже если не понадобится.
— Правильно, — сказал я.— Зиновьеву предупредить, четыре дозы, и чтобы кровь была в оперблоке, а не в банке.
— Сказал, — ответил он. — Она сказала «шесть».
— Тем лучше, — сказал я.
Я снял с гвоздика халат и посмотрел на часы.
— Тогда так. Начинаем в четырнадцать тридцать, после обеда. До этого я хочу посмотреть его сам, руками и Сонаром, и поговорить с ним. Артём ведёт, вы первым ассистентом, Величко на инструменте.
— Принято, — сказал он.
Дверь открылась без стука, вошла Кобрук с папкой.
— Доброе утро Илья, — сказала она. — У меня один вопрос, административный, и я уйду.
— Слушаю, — сказал я.
— Суббота, — сказала она. — Кто дежурит? У меня на свадьбу собирается половина центра, включая обоих реаниматологов и половину хирургии, и я хочу быть уверена, что здание в этот день не останется без людей.
Я открыл ящик, достал лист и подал ей.
— Уже расписано, — сказал я. Старший дежурный, Скворцов, он не идёт, у него дочь поступает. Хирургия, Ерёменко и Панин, оба остаются. Реанимация, Гаврилов, я с ним говорил. Приёмное на полном составе, лаборатория дежурная. Из ушедших на связи я, Величко и Тарасов. Если будет вызов — двадцать минут и мы на месте. Ресторан в четырёх километрах.
Кобрук прочитала лист и подняла брови.
— Ты расписал это неделю назад? — спросила она.
— В понедельник, — сказал я.
— Илья, — сказала она, — знаешь, что меня в тебе всегда бесило? Ты всё делаешь заранее и потом молчишь об этом.
Она сложила лист вдвое и повернулась к Шаповалову.
— А ты? Готов к выходным?
— К чему я должен быть готов? — спросил Шаповалов.
— К тому, что там будут танцы, — сказала она.
— Анна Витальевна, — сказал Шаповалов и надел очки, чтобы посмотреть последний снимок. — Я спляшу так, что молодые позавидуют. Алёна три года ждала повода, я ей обещал ещё на Новый год.
— А Мишку берёте? — спросила она.
— Берём, — сказал Шаповалов. — Ему десять, он уже спрашивает, будет ли там нормальная еда или одни салаты. Ответ на этот вопрос, кстати, у нас никто не знает.
Он снял очки и пошёл к двери.
— В четырнадцать тридцать, — сказал он мне. — Я до этого посмотрю его тоже, отдельно. Хочу пощупать своими руками, где у неё верхний край.
Барон фон Штальберг ворвался ко мне в одиннадцать, я услышал его ещё из коридора.
— Илья Григорьевич! Вы на месте? Прекрасно, потому что мне нужно ровно две минуты и ваш кабинет.
Ульрих фон Штальберг за эти годы совершенно не изменился. Он оставался громким, стремительным, безупречно одетым человеком, который раз в квартал приезжал в Центр, построенный на его деньги, и вёл себя в нём как в собственной гостиной.
За ним двое внесли в кабинет ящик.
Ящик был высотой мне по грудь и шириной в письменный стол, из светлого дерева, с латунными углами и с транспортировочной обрешёткой.
— Что это? — спросил я.
— Подарок, — сказал барон. — Молодым. От меня.
— У них однокомнатная квартира, — сказал я.
— Значит, будут искать двухкомнатную, — сказал барон, — Это венские напольные часы, тысяча восемьсот семьдесят четвёртый год, с боем, лунным календарём и с оригинальным механизмом, который я велел не трогать. Их выставляли на аукционе в марте.