Вероника стояла в нескольких шагах от меня, и я заметил, как её лицо побледнело, как расширились глаза, но при этом в ней словно щёлкнул какой-то переключатель, и вместо испуганной девушки передо мной оказался собранный, сосредоточенный профессионал.
Фельдшер скорой помощи, который знает, что делать в экстренных ситуациях, который видел такое не раз и не два. Она уже доставала телефон, уже набирала номер, и её руки почти не дрожали.
— Вы двое! — я повернул голову к полицейским, которые застыли у окна с выражением полной растерянности на лицах. — Хватит стоять столбами, работайте! Окна — откройте все окна настежь, нужен свежий воздух, здесь и так дышать нечем! И освободите пространство вокруг, отодвиньте эту чёртову мебель, мне нужно место для манёвра!
Лапин и его напарник, к их чести, не стали задавать идиотских вопросов вроде «а зачем?» или «а вы уверены?» — просто бросились выполнять команды, как солдаты, получившие приказ от генерала.
Видимо, что-то в моём голосе не оставляло места для дискуссий. Затрещали оконные рамы, холодный воздух хлынул в комнату, принося с собой запах мороза и выхлопных газов с улицы, но мне было плевать на запахи — главное, что воздух был свежим.
Я продолжал качать, вбивая жизнь в это неподвижное тело ритмичными, размеренными движениями. Тридцать компрессий — короткая пауза — запрокинуть голову пациента, зажать нос, два глубоких вдоха рот в рот, наблюдая, как поднимается грудная клетка — и снова тридцать компрессий.
Классический протокол сердечно-лёгочной реанимации, вбитый в мою мышечную память годами тренировок на манекенах и реальных реанимаций на живых людях. Грудная клетка под моими ладонями пружинила, продавливалась и возвращалась обратно, продавливалась и возвращалась, как странный, жуткий насос, который работал только потому, что я заставлял его работать.
Жена Бореньки рыдала где-то на периферии моего сознания, причитая что-то бессвязное — «Боренька, Боренька, очнись, не умирай, пожалуйста, не умирай» — и её голос был фоновым шумом, который я старательно игнорировал, потому что сейчас он мне только мешал.
Сергей Петрович притих на полу, и даже сквозь пелену концентрации я заметил, что он перестал дёргаться и требовать свободы — видимо, даже до его затуманенного паразитом сознания наконец дошло, что происходит что-то по-настоящему серьёзное, что-то, рядом с чем его собственные проблемы казались детскими капризами.
Фырк молчал. Просто висел где-то рядом, невидимый для всех, кроме меня, и молча наблюдал.
Прошла минута — я знал это, потому что считал компрессии, потому что чувствовал время спинным мозгом, как чувствует его любой реаниматолог.
Короткая пауза в ритме, два пальца на сонную артерию, несколько секунд напряжённого ожидания.
Ничего. Пусто. Всё та же мёртвая тишина под кожей.
Я выругался про себя и продолжил компрессии с удвоенной энергией.
Две минуты.
Ещё одна проверка пульса — и снова ничего, ни малейшего трепетания, ни намёка на то, что сердце пытается завестись самостоятельно. Грудная клетка под моими руками оставалась безвольной и неподвижной, когда я не давил на неё, как мешок с песком, как что-то неживое.
Три минуты.
Пот тёк по моему лицу, скатывался по вискам, заливал глаза, и я моргал, пытаясь его смахнуть, но руки были заняты, и приходилось терпеть это жгучее, солёное неудобство.
Мышцы плеч и рук начинали гудеть от напряжения — СЛР это не прогулка в парке, это тяжёлая, изматывающая физическая работа, особенно когда твой пациент весит под сто двадцать килограммов и его грудная клетка сопротивляется каждому нажатию.
Но останавливаться было нельзя, нельзя даже на секунду, потому что каждая секунда без кровообращения — это тысячи отмирающих нейронов в мозгу, это необратимые повреждения, это смерть, которая подкрадывается тихо и неотвратимо.
Четыре минуты.
— Ника! — крикнул я, не прекращая компрессий, не сбиваясь с ритма. — Что скорая⁈ Когда будут⁈
Она как раз заканчивала разговор по телефону, и когда она повернулась ко мне, я увидел её лицо — бледное, осунувшееся, с выражением такого отчаяния, какого я надеялся никогда больше не видеть на этом любимом лице.
— Илья, они… — её голос дрогнул, и ей пришлось сглотнуть, прежде чем продолжить. — Они не могут быстро приехать. В нашем районе авария, большая, с участием нескольких машин и грузовика. Полностью перекрыли проезд на главной улице, объезда нет. Ближайшая реанимационная бригада застряла в пробке в двух кварталах отсюда и не может сдвинуться с места. Диспетчер говорит — будут не раньше чем через пятнадцать-двадцать минут, и это в лучшем случае…
Пятнадцать-двадцать минут.
Я продолжал качать — и-раз, и-два, и-три — руки работали на автопилоте, пока в голове моей с точностью выстраивались другие цифры. Статистика выживаемости при остановке сердца. Проценты, которые я знал наизусть, которые вбивали нам в голову на каждой лекции по реаниматологии.
При остановке сердца без дефибрилляции шансы на успешную реанимацию падают на семь-десять процентов с каждой проклятой минутой. После пяти минут они уже ниже пятидесяти процентов.
После десяти минут — стремятся к нулю, превращаются в статистическую погрешность, в чудо, на которое нельзя рассчитывать. После пятнадцати минут — это уже не реанимация, это формальность, это констатация смерти с заполнением соответствующих документов.
Пятнадцать-двадцать минут — это вечность. Это целая жизнь. Это больше, чем человеческий мозг может выдержать без нормального кровоснабжения.
Без дефибриллятора, который мог бы перезапустить фибриллирующее сердце электрическим разрядом. Без адреналина, который мог бы подстегнуть умирающую сердечную мышцу.
Без амиодарона, без атропина, без всего того арсенала медикаментов и оборудования, который есть у нормальной реанимационной бригады и которого у меня здесь не было и быть не могло.
Всё, что я мог — это поддерживать минимальное кровообращение своими руками. Качать, качать, качать, вдыхать воздух в эти неподвижные лёгкие, и надеяться на чудо.
Этого было недостаточно.
Этого было катастрофически, безнадёжно, убийственно недостаточно.
Глава 6
Руки продолжали ритмично вдавливать грудину Бореньки — и-раз, и-два, и-три — автоматические движения, вбитые в мышечную память годами работы в реанимации, а мозг тем временем лихорадочно перебирал варианты, один хуже другого.
Ждать скорую — это был смертный приговор. И я понимал это с той же уверенностью, с какой знал, что солнце завтра взойдёт на востоке.
Даже если бригада приедет через пятнадцать минут — а скорее всего будет все двадцать, потому что диспетчеры всегда, всегда занижают время ожидания. Это у них профессиональная деформация такая, чтобы люди не паниковали раньше времени и не названивали каждые тридцать секунд с вопросом «Ну где же вы?».
К тому моменту мозг Бореньки превратится в кашу. Необратимые повреждения коры, гибель нейронов целыми кластерами, вегетативное состояние в лучшем случае, смерть в худшем. И никакие чудеса современной медицины — ни этого мира, ни того, откуда я пришёл — не смогут вернуть то, что уже умерло.
Нет. Так не пойдёт. Категорически не пойдёт.
Если гора не идёт к Магомету — значит, Магомет должен взять эту чёртову гору за шкирку и притащить к себе, хочет она того или нет.
— Капитан! — крикнул я, не прекращая компрессий, не сбиваясь с ритма ни на долю секунды. — Лапин! У меня к вам вопрос, и от ответа на него зависит, будет этот человек жить или умрёт в ближайшие полчаса. Сколько отсюда до ближайшей подстанции скорой помощи? Не до больницы — до подстанции, где стоят машины и хранится оборудование?
Лапин вздрогнул от неожиданности — видимо, не ожидал, что человек, который только что делал искусственное дыхание рот в рот незнакомому мужику, способен одновременно строить какие-то планы и задавать логичные вопросы.
Большинство людей в такой ситуации впадают в ступор или истерику, но я-то не большинство людей. Я лекарь. Был врачом в прошлой жизни, стал целителем в этой. И паника — это роскошь, которую я не могу себе позволить.