— Десять минут? — Тарасов, сидевший позади неё, подался вперёд и выхватил лист из стопки. — С такой скоростью работает либо фосфорорганика, либо цианиды. Всё остальное медленнее.
— Читай дальше, — сказала Зиновьева.
Тарасов читал. Лоб его морщился, брови сходились к переносице, и морщина между ними углублялась с каждой строчкой.
— Клиника, — продолжила Зиновьева, загибая пальцы. — Первая пациентка: тотальный вазоспазм периферических артерий, ишемия кисти с некрозом двух фаланг. Вторая: мидриаз, тонико-клонические судороги, формикационный бред — тактильные галлюцинации, насекомые под кожей. Третий: неукротимая рвота, дегидратация, тахикардия до ста сорока. Четвёртая: угнетение дыхательного центра, ступор, потребовалась ИВЛ.
— Четыре разных органа-мишени, — пробормотал Семён, и карандаш в его руке замер над блокнотом, в котором он пытался набросать схему. — Сосуды, ЦНС, ЖКТ, дыхательный центр.
— Одно вещество, — добавила Зиновьева, и голос её обрёл ту стальную, беспощадную чёткость, которая появлялась у неё, когда диагностическая задача не укладывалась ни в один протокол. — Из одного источника.
Тарасов бросил лист на колени и потёр подбородок. Щетина скребла по пальцам — он не брился с утра, и к полуночи тень на челюсти превратилась в ощутимую наждачную бумагу.
— Ладно, — сказал он, откидываясь на спинку и скрещивая руки на груди. — Думаем. Вазоспазм и судороги одновременно. Передоз кокаином или амфетаминами. Дальнобойщики жрут эту дрянь тоннами, чтобы не засыпать за рулём. Симпатомиметический криз — спазм сосудов, мидриаз, рвота, возбуждение.
Зиновьева повернула к нему голову. Медленно, с выражением преподавателя, который даёт студенту шанс осознать ошибку самостоятельно, прежде чем указать на неё.
— Сразу у четверых, Глеб? Включая мать невесты шестидесяти лет? Она что, тоже закинулась амфетамином в придорожном кафе?
Тарасов открыл рот, осёкся и с досадой хлопнул ладонью по колену.
— Чёрт. Нет, не складывается.
— Плюс токсикология чистая, — добавила Зиновьева, вынимая из папки следующий лист и протягивая Тарасову. — Вот результаты петушинской лаборатории. Тяжёлые металлы, фосфорорганика, симпатомиметики, барбитураты, опиаты, бензодиазепины, трициклики — всё по нулям. Кровь чистая. А лейкоциты — двадцать две тысячи, С-реактивный белок в шесть раз выше нормы, КФК улетела, лактат зашкаливает.
— Организм орёт от боли, — перевёл Коровин, сидевший у окна и молча слушавший весь разговор. — А отравы в крови нет.
— Именно, — кивнула Зиновьева.
Тишина. Микроавтобус покачивался на неровностях трассы, фары выхватывали из темноты мокрый асфальт и белую разметку, и в жёлтом свете плафона лица лекарей были сосредоточенными и жёсткими, как лица игроков в покер, у которых на руках плохие карты, но выйти из игры нельзя.
— А если это магический откат? — негромко произнесла Ордынская.
Все повернулись к ней. Ордынская сидела в глубине салона, прижавшись спиной к борту, и говорила тем тихим, ровным голосом, который легко было пропустить в шуме операционной, но который каждый раз заставлял прислушаться, потому что Ордынская молчала до тех пор, пока ей было нечего сказать.
— Повреждение астрального тела, — продолжила она, глядя перед собой. — Полиорганная реакция без токсического агента в крови. Это похоже на картину, которую я видела в учебнике Голдмана: острый астральный шок у целителя после истощения Искры.
— У неодарённых? — Семён повернулся к ней на сиденье, и скептицизм в его голосе был не злым, а рабочим, тем скептицизмом, который в медицине спасает чаще, чем вера. — Лена, там обычные люди. Мать невесты, подросток, дальнобойщик. У них нет ни Искры, ни астрального тела в клиническом смысле. Исключено.
Ордынская не стала спорить. Кивнула и снова замолчала, но по тому, как сжались её губы и как пальцы стиснули рукав хирургического костюма, было видно, что внутри она продолжает думать. Ордынская всегда продолжала думать, даже когда её мнение отвергали, и иногда именно эта упрямая, молчаливая работа приводила к ответу, который остальные находили гораздо позже.
Коровин смотрел в тёмное окно. За стеклом проносились фонари, и каждый бросал по его лицу короткую полосу света, как бросает полосу света лампа в коридоре больницы, когда каталку везут быстро, мимо закрытых дверей.
— Отравляющее вещество, которое не определяется стандартной токсикологией, — произнёс он медленно, тяжело, так, как произносят вещи, которые не хочется произносить вслух. — Бьёт по четырём системам одновременно, работает за минуты и не оставляет следов в крови. Я за тридцать лет такого не встречал.
— Илья Григорьевич тоже, — сказала Зиновьева. — Он написал в вводных, что ни один токсин из базы не даёт такой картины.
Эти слова легли на салон, как ложится тяжёлая тишина после объявления диагноза, который никто не хотел услышать. Если Разумовский — человек, способный поставить диагноз по запаху пота и цвету склер, человек, вытаскивавший пациентов из состояний, которые учебники описывали как несовместимые с жизнью, — если он не знает, что это за яд, то дело обстоит серьёзнее, чем кто-либо из них мог предположить.
Тарасов сжал челюсти. Желваки проступили на скулах, как проступают контуры костей на рентгеновском снимке, и выражение его лица приобрело то угрюмое, волчье упорство, с которым он шёл на самые тяжёлые операции.
— Значит, будем искать, — сказал он, и голос его звучал глухо и твёрдо. — Для того он нас и зовёт. Не для того, чтобы мы сидели и разводили руками.
Зиновьева кивнула. Закрыла папку, сложила руки поверх неё и обвела салон взглядом — медленно, от одного лица к другому, как обводит операционную анестезиолог перед началом наркоза: все на месте? Все готовы?
Потом достала телефон.
— Попробую уточнить у него кое-что, — сказала она, набирая номер. — Мне нужен уровень креатинина и реакция зрачков на последний осмотр, это может сузить направление.
Телефон гудел. Длинные гудки, ровные, монотонные, как сигнал кардиомонитора в стабильной фазе. Зиновьева ждала, прижимая трубку к уху. Один гудок. Два. Три. Четыре.
Гудки прервались тишиной автоматического сброса.
Зиновьева посмотрела на экран. Набрала снова. Те же гудки, тот же результат: телефон Разумовского звонил в пустоту.
— Не берёт трубку, — произнесла она, и лицо её, обычно непроницаемое, как стекло смотровой в прозекторской, на мгновение дрогнуло. Тень прошла по скулам, пересекла лоб и спряталась за привычной маской аналитика, но все в салоне успели её заметить.
— Значит, там начался ад, — тихо сказала она, убирая телефон в карман.
Микроавтобус летел по ночной трассе, и фары резали темноту, и мартовский ветер бил в лобовое стекло мелкой водяной пылью, и пятеро лекарей сидели в тусклом свете плафона, сжимая в руках анализы, которые описывали яд, не существующий ни в одном справочнике мира.
А где-то впереди, за двумя часами ночной дороги, в маленькой ординаторской Петушинской ЦРБ, их ждал человек, который знал направление к ответу, но не знал самого ответа.
И от этого было страшнее всего.
Глава 4
Телефон в кармане завибрировал — входящий от Зиновьевой. Я посмотрел на экран, на мгновение задержал палец над кнопкой ответа и убрал телефон обратно.
Не сейчас, Александра. Не сейчас.
Главврач смотрел на меня выжидающе, и я уже открыл рот, чтобы объяснить ему план, когда дверь ординаторской распахнулась с таким треском, словно за ней стоял не человек, а таран.
На пороге стояла медсестра круглолицая, молодая, в голубом хирургическом колпаке, съехавшем на ухо. Грудь её ходила ходуном от бега, а глаза были огромными, какие бывают у лекарей в момент, когда ситуация перестаёт вписываться в протокол.
— Илья Григорьевич! — выпалила она, вцепившись пальцами в дверной косяк. — Парню из кафе хуже! Подростку! Давление падает, судороги вернулись!
Я вскочил с дивана раньше, чем мозг успел дать команду ногам. Главврач тоже вскочил пружинисто, неожиданно легко для своего веса, и мы одновременно двинулись к двери, плечом к плечу, как два хирурга, разом получившие вызов в операционную.