Молчание.
Потом Милана заплакала.
Тихо. Без рыданий и всхлипов. Слёзы потекли из глаз. Лицо при этом не сморщилось, а осталось таким же неподвижным, каменным, только мокрым.
Я ждал, потому что эти слёзы нужно было выплакать.
— Боже, — выдохнула она. Голос дрожал, срывался, но слова были внятными. — Значит… я не схожу с ума? Оно настоящее? Вот это… вот эта штука… Она настоящая?
— Настоящая, — подтвердил я. — Полтора-два сантиметра в диаметре. Мягкая, на тонкой ножке. Прикреплена к перегородке внутри сердца. Абсолютно реальная.
— Вы можете это убрать? — спросила она, и в её голосе было столько надежды, что у меня на секунду перехватило горло. Потому что этот вопрос задают все пациенты, которым наконец поставили диагноз после долгой неизвестности.
Все, без исключения. И каждый раз этот вопрос звучит одинаково: как последний шанс.
— Можем, — ответил я. — Но вы должны понимать, что операция серьёзная. Открытая. Разрез грудины, остановка сердца на время вмешательства, подключение к аппарату, который будет работать за ваше сердце и лёгкие, пока мы оперируем. Мы вскроем камеру сердца, удалим опухоль вместе с ножкой и восстановим ткань. Это займет несколько часов. Риски есть. Кровотечение, инфекция, нарушение ритма после вмешательства, реакция на искусственное кровообращение. Я обязан вам это сказать. Каждый из этих рисков мы контролируем, но они существуют.
Милана слушала, внимательно впитывая каждое слово. Лицо мокрое от слёз, глаза красные, губы сжаты в тонкую линию, но взгляд ясный. Она перестала быть испуганной девочкой в тот момент, когда я показал ей экран. Она стала пациенткой, которая знает своего врага и готова с ним драться.
— А если не делать? — спросила она. Не потому что сомневалась — я видел по глазам, что решение уже принято. Спросила, потому что хотела услышать правду до конца. Всю правду, без купюр. Она натерпелась достаточно полуправд, чтобы ценить полную.
— Если не делать, то каждый подъём с кровати — это лотерея, — сказал я прямо. — Миксома растёт. Медленно, но растёт. Чем крупнее она станет, тем плотнее будет закупоривать клапан, тем чаще будут обмороки, тем длиннее остановки. И в один момент реанимация может не помочь. Или от неё оторвётся кусок и улетит в мозг. Массивный инсульт. Паралич, потеря речи. Или хуже.
Милана протянула руку. Слабую, с иглой катетера на тыльной стороне ладони, с синяком от капельницы. И схватила мою руку. Хватка была слабой — после медикаментозной комы мышцы работают как ватные, — но отчаянной.
Пальцы сжались на моём запястье, и я почувствовал, как они дрожат. Мелко, часто. Дрожь не от слабости — от решимости, которая ещё не нашла опоры и ищет её в чужой руке.
— Режьте, — сказала она, и голос её, хриплый, сорванный, был твёрд. — Делайте что хотите. Вскрывайте, останавливайте, подключайте. Мне всё равно. Только вытащите эту дрянь из меня. Я хочу петь, а не падать. Я хочу выходить на сцену и не думать, встану ли я завтра с кровати.
Я накрыл её ладонь своей. Молча, крепко, на несколько секунд.
— Мы вытащим, — сказал я. — Отдыхайте. Вам нужны силы.
Она закрыла глаза. Слёзы продолжали течь по вискам, но дыхание выровнялось, и пальцы на моём запястье постепенно разжались. Пропофол ещё гулял по венам, и усталость, накопленная за все время, наконец получила разрешение выплеснуться.
Она уснула через минуту. Своим сном, не медикаментозным. Впервые за долгое время — сном человека, который знает, что с ним происходит, и знает, что кто-то это исправит.
Я встал с кровати. Вышел в коридор. Семён стоял у стены, вытянувшись, как солдат на посту.
— Она согласилась? — спросил он, хотя, наверняка, слышал через дверь.
— Согласилась, — ответил я. — Готовимся.
Глава 11
Он приехал в одиннадцать вечера.
Я стоял у окна ординаторской, где провёл последние четыре часа за составлением хирургического протокола, когда во двор больницы вкатился чёрный внедорожник с тонированными стёклами и гербом на дверце, который я уже научился узнавать на расстоянии. Штальберговский.
За внедорожником шёл микроавтобус с красным крестом и надписью «Специализированная медицинская транспортировка» — буквы отливали серебром в свете фонарей.
Оба автомобиля остановились у главного входа, и из внедорожника первым вышел сам барон. Он распахнул заднюю дверь микроавтобуса с жестом швейцара, открывающего вход в пятизвёздочный отель.
Из микроавтобуса появился человек, и я сразу понял: это он.
Невысокий. Плотный, коренастый. Очки в тонкой металлической оправе на цепочке вокруг шеи. Седые волосы, подстриженные коротко. На нём был мятый бежевый плащ поверх хирургического костюма — очевидно, ехал не заезжая домой.
Он вышел из микроавтобуса и первым делом он обернулся к водителю и сказал что-то негромкое, указывая на заднюю часть фургона. Водитель кивнул, открыл грузовой отсек, и оттуда появились ящики.
Два алюминиевых кейса, длинных и узких, промаркированных красными наклейками. И ещё один, покороче, потяжелее, который он взял сам, не доверив ни водителю, ни подбежавшему санитару.
Свои расходники. Привёз собственные магистрали, оксигенаторы, фильтры. Человек, который не доверяет чужому оборудованию, и правильно делает, потому что между «хорошими магистралями» и «моими магистралями» иногда лежит чья-то жизнь.
Я уже спускался по лестнице, когда они вошли в холл.
Штальберг шагал впереди с видом полководца, ведущего подкрепление. На его лице сияло выражение человека, который выполнил невозможное и знает это, и хочет, чтобы все остальные тоже это знали.
Гость шёл за ним, прижимая к груди алюминиевый кейс, как мать прижимает ребёнка, и крутил головой, осматривая коридоры с цепким, оценивающим любопытством.
— Илья Григорьевич! — Штальберг раскинул руки, как будто собирался меня обнять, но в последний момент передумал и ограничился широким жестом в сторону гостя — Позвольте представить: Виктор Павлович Кормилин, ведущий перфузиолог Института сердечно-сосудистой хирургии имени Бакулева. Двести тридцать семь операций на искусственном кровообращении за прошлый год. Действительный член Имперского общества кардиохирургии. Автор методики… — Штальберг запнулся, потому что, очевидно, запомнил только число, а методику забыл.
— Методики нормотермической перфузии при длительных вмешательствах, — спокойно договорил за него Кормилин и протянул мне руку. Рукопожатие крепкое, сухое, ладонь жёсткая, как у столяра. — Но это вас волновать не должно. Мы будем работать в гипотермии. Здравствуйте, Илья Григорьевич. Дорога была длинной. Рад вас видеть.
Последние слова были произнесены с мягкой улыбкой и взглядом снизу вверх, потому что Кормилин доставал мне макушкой до подбородка. Я сразу почувствовал, как что-то внутри расслабилось. Чуть, самую малость. Потому что рядом с таким человеком понимаешь: он пришёл работать, а не производить впечатление.
— Взаимно, Виктор Павлович, — ответил я, пожимая его руку. — Аппарат в операционном блоке, второй этаж. Мы распаковали, собрали базовую конфигурацию, прогнали тест с физраствором. Но я буду честен: перфузия — не моя специальность. Скорее всего, половину мы собрали неправильно.
Кормилин водрузил очки на нос и посмотрел на меня поверх оправы. Взгляд из-под стёкол стал другим — острым, сфокусированным, перестав быть взглядом добродушного профессора и став взглядом инженера, которому сообщили, что кто-то трогал его приборы.
— Половину — это вы оптимист, — сказал он без злости. — Покажите мне машину. И чаю, если можно. Я дорогой не ел, но чай выпью.
Я повёл его в операционный блок. Штальберг увязался следом, но у дверей оперблока я остановил его взглядом, и барон, к его чести, понял без слов. Кивнул, поправил манжеты и отступил. Он сделал своё дело. Дальше начиналось наше.
Кормилин вошёл в операционную и замер на пороге. Его глаза за стёклами очков обежали помещение, задержались на хирургическом столе. Потом нашли аппарат. АИК стоял в углу, собранный, подключённый, с контуром, заполненным прозрачной жидкостью.