— Следующий такт, — сказал я. — Анна. Отпускайте.
Она услышала. Сквозь подвал, сквозь лампу, сквозь много лет, команду она услышала, и на некоторое время её взгляд собрался, нашёл меня над столом.
— Отпускаю, — выговорила она. — Работай. Не смей останавливаться, я тебя знаю.
И снова ушла туда, под лампу.
Дальше я работал так, как не работал никогда. Руки вели такт, счёт вслух, доля, «чисто», передача, а она кричала про подвал, про счёт на стене, до которого не дотянуться, про вежливого человека, и каждый её крик я укладывал туда же, куда всю ночь укладывал цифры Тарасова, в работу. После. Всё после.
— Командир… — голос Тарасова пробился сквозь помехи, и по этому голосу я понял всё до слов. — Ресурс на исходе. По измерителю остались последние доли.
* * *
Коридор перед кабинетом Государя Серебряный выбрал сам, ещё на лестнице, на ходу, тем же расчетом, каким выбирал точки все тридцать лет службы. Прямой, сорок метров, без ниш и боковых дверей, ковровая дорожка глушит шаг, единственная люстра в дальнем конце. Здесь негде обойти и не за что спрятаться, а прятаться он и не собирался.
Он встал посередине, снял с запястья треснувший артефакт связи и убрал в карман, чтобы не мешал. Руки после двух часов на контуре подрагивали, он сцепил их за спиной.
Охрану с этажа он снял своим приказом ещё из операционной, через дежурного, все наличные менталисты держали больничное крыло, и менять этот приказ он не стал. Против того, кто поднимался сейчас по лестнице, число не значило ничего, число значило только счёт потерь.
Радулов вышел из полумрака дальнего конца, из-за поворота, и остановился в десяти шагах. Серая арестантская роба сидела на нём, как сидит на иных костюм, тени с ним не пришли, он оставил их внизу, и Серебряный отметил это со странным, неуместным уважением. На разговор этот человек шёл один.
— Магистр, — сказал Радулов. — Отойдите. Моё дело к вам не относится.
— Знаю, — спокойно сказал Серебряный. — Потому и стою здесь.
Радулов посмотрел на него внимательнее, тем самым взглядом, каким читают документ.
— Вы пусты, Игнатий. Вы двое суток не спали и два часа держали чужой рассудок на весу, я слышу это по вашему контуру, он звенит, как перетянутая струна. Вы проиграете этот бой до первого удара, и вы это знаете лучше меня. Зачем?
— Затем, что таков порядок, — сказал Серебряный. — Между вами и этой дверью положено стоять мне. Я стою.
Больше слов не было. Двое стояли на ковровой дорожке друг напротив друга, без единого жеста, и человеку со стороны коридор показался бы мирным, беседа окончена, господа расходятся.
Воздух между ними задрожал. Мелко, как дрожит он над раскаленным асфальтом, люстра в дальнем конце мигнула, по стёклам портретов вдоль стен прошёл тонкий звон.
Серебряный держал. Он держал восемь секунд, и эти секунды были лучшей работой за тридцать лет его службы, он знал это точно, потому что видел по чужому лицу, Радулов перестал читать и начал работать.
На девятой секунде струна лопнула.
Боли не было. Он обнаружил себя на полу, щекой в ворсе ковровой дорожки, и в собственном теле, от шеи и ниже, стояла полная тишина. Сознание ему оставили, и Серебряный оценил расчёт, выключили его ровно настолько, насколько требовалось, ни на милиметр глубже.
Радулов задержался у его лица, Серебряный видел только арестантские ботинки в шаге от глаз.
— Порядок соблюден, магистр, — произнёс он сверху, без насмешки. — Вы стояли.
* * *
— Последняя доля, — сказала Зиновьева тихо. — По измерителю остаток на дне шкалы. Илья Григорьевич, это всё.
Анна уже не кричала. Последние три такта она лежала тихо, с открытыми глазами, и губы её двигались, считая, я видел этот счёт, один, два, три, тот самый, со стены, до которой было не дотянуться. Давление стояло на нижней точке невозврата, вплотную к черте, и черту не переходило.
— Анна, — позвал я. — Последняя. Отпускайте.
Счёт на губах остановился. Она перевела глаза с потолка на меня, и взгляд был ясный, до самого дна.
— Отпускаю, — сказала она.
Последняя доля шла через меня медленно, тяжелее всех прежних, свет её был глуше, гуще, янтарь на самом дне банки, и тянулась она долго. Лена довела её до отрыва не с первого счёта.
Руки биокинетика дрожали, из носа у неё шла кровь, и тёмные дорожки засохли на подбородке и на запястьях, там, где она стирала их, не разнимая ладоней.
— Чисто, — прошептала она.
Айла сошла со стены, забрала у Фырка последний свет и унесла сквозь бетон.
Монитор дал ровный звук. Без срыва, без агонии на кривой, линия просто выпрямилась, как выпрямляется натянутая нить, когда её отпускают с одного конца. Я стоял над столом и смотрел на эту прямую, руки мои были опущены, впервые за ночь им нечего было держать.
— Асистолия, — голос Тарасова шёл сквозь помехи протокольно. — Реанимационные мероприятия не показаны, соответствуют воле пациента, зафиксированной письменно. Время смерти четыре часа пятьдесят одна минута. Операция завершена. Командир… Илья. Она отдала всё до капли. Я таких кривых никогда не видел.
Лена опустилась на табурет Серебряного, к изголовью, и закрыла лицо ладонями, испачканными кровью. Операционная сестра выключила аварийную сигнализацию монитора, и в наступившей тишине стало слышно, как за стенами здания, далеко и глухо, идёт бой.
Я закрыл матери глаза. Ладонь не дрогнула, на это меня ещё хватило, и я стоял, держал её на остывающем лбу и не убирал.
* * *
Подбородок Серебряному развернуло падением к дальнему концу коридора, и всё, что происходило у двери, он видел. Это тоже была точность, теперь он понимал её до конца, ему оставили глаза, потому что свидетель был предусмотрен.
Радулов подошёл к двери кабинета. Массивные резные створки, бронза ручек, за этими створками Серебряный отстоял тысячу докладов, и ни разу, ни при каком докладе, они не были заперты. Государь не запирал свой кабинет из принципа, который Серебряный знал и никогда не одобрял.
Радулов взялся за обе ручки и распахнул створки разом, в стены.
В кабинете горела одна настольная лампа. За столом, на своём месте, сидел Александр Четвёртый, без кителя, в белой рубашке, и перед ним на столе не лежало ни одной бумаги. Охраны в кабинете не было. Адъютанта не было. Он сидел один, руки на столешнице, и по тому, как он сидел, Серебряный понял с пола, с сорока метров, что Государь ждал этой двери так же, как человек в кубе ждал своей.
Император поднял глаза на вошедшего.
Наступила мертвая тишина. Двое смотрели друг на друга через порог, и ни один не заговорил.
Глава 17
Молчание в кабинете длилось долго, Серебряный, лежавший на ковровой дорожке в сорока метрах от порога, считал его по ударам собственного пульса. На счёте около тридцати Радулов заговорил.
— Вы знали, что я приду, — сказал он. — Ни охраны, ни бумаг на столе. Кабинет не заперт.
— Он не заперт сорок лет, — сказал Император. — Садитесь, Григорий Филиппович. В ногах правды нет, а разговор у нас с вами длинный.
Радулов стоял в трёх шагах от порога, руки за спиной, в серой робе, и Серебряный с пола видел обоих, одного в профиль, второго прямо, через распахнутые створки.
Мысль о том, почему ему оставили глаза и слух, он додумал до конца ещё на ковре, до открытия дверей. Пропуск в кабинет Радулов взял силой на лестнице, а здесь ему требовался свидетель.
Триумф без зрителя не считается состоявшимся, это Серебряный знал по тридцати годам работы с людьми, полагавшими себя вершителями, и оттого, что сильнейший разум Империи подчинялся тому же мелкому закону, что и растратчик из губернского казначейства, магистру на полу было почти спокойно.
— Я пришёл не мстить, — сказал Радулов. — Удивлены? Мстить вам не за что. Ваш отец был единственным человеком в этой стране, который смотрел на Искру трезво. Пакт четыре качал силу из ямы, не спрашивая, чья она и надолго ли её хватит. Ваш отец первым задал вопрос вслух и первым начал искать ответ. Программа задумывалась им как узда. Приручить Искру. Вывести её из ямы на свет, поставить под учёт, селекцию и государственную руку. Он начал эту работу. Я её закончил. То, что стоит сейчас над городом, это не мор, ваше величество. Это перепись. Первая честная перепись силы за четыре тысячи лет.