А если так, то система не заблокирована. Она в равновесии. Нестабильном. Достаточно толчка, чтобы стрелка качнулась в одну из сторон.
— Встань ровно, — сказал я.
— Зачем?
— Встань ровно и закрой глаза.
Фырк подчинился. Встал на задние лапы, закрыл здоровый глаз. Стоял на постаменте, маленький и серьёзный, готовый к неизвестному.
Я поднял руку. Сосредоточился. Собрал крошечный импульс Искры — не больше щелчка пальцами, искорку на кончике указательного — и легонько коснулся его носа.
Щёлк.
Фырк мигнул.
И исчез.
Глава 7
На том месте, где секунду назад стоял материальный бурундук в кедах, парила полупрозрачная синеватая фигурка, бесплотная, лучистая, окутанная тем мягким свечением, которое я помнил по Муромской больнице.
Дух. Настоящий.
Контуры тела подрагивали, как отражение в воде, и сквозь него просвечивали руны на постаменте.
Кеды лежали на металле. Пустые. Два крошечных красных ботиночка с белыми шнурками, рядышком, как ботинки у порога.
— Ого! — Фырк завис над постаментом. — О-го-го!
Он посмотрел на свои лапы. Прозрачные, голубоватые, без когтей, без подушечек. Провёл одной сквозь другую. Лапа прошла насквозь, не встретив сопротивления.
— Я прозрачный! — его голос зазвенел, как бывало раньше, когда он существовал в астрале, — без материальных обертонов, чистый, звонкий. — Двуногий, я лечу! Я невесомый! Я…
Он взмыл к потолку. Описал круг, два, три. Пронёсся сквозь стену, вылетел обратно, пролетел через Серебряного (тот поморщился, как от сквозняка) и завис перед моим лицом, раскинув бесплотные лапы.
— Ну ты даёшь, двуногий! — выпалил он. — Я забыл, как это! Никакой тяжести! Никакого зуда! Не чешется! Не хочется в туалет! Не мёрзну!
Его восторг длился секунд десять. Потом что-то изменилось. Я увидел, как его призрачная мордочка вытянулась. Ноздри раздулись. Глаза широко раскрылись. Оба, и здоровый, и заплывший, который в астральной форме выглядел просто более тусклым.
— Подожди, — сказал Фырк, и его голос дрогнул. — А запахи? Где запахи? Я не чувствую запахов! Не чувствую…
Он замер. Повисел. Медленно опустился к постаменту.
— Я не чувствую вкуса, — произнёс он тихо. — Сыра нет. Ветчины нет. Шоколада нет. Я… пустой.
Повисла пауза. Та самая, что наступает в палате, когда пациент просыпается после наркоза и обнаруживает, что ампутированная нога действительно ампутирована.
— Нет, — сказал Фырк решительно. — Нет, нет, нет. Верни как было. Немедленно.
— Сосредоточься, — сказал я. — Подумай о сыре.
— О сыре?
— О сыре. О ветчине. О птифурах из «Метрополя». О том, как тает на языке пармезан. О тепле. О сне. О том, как чешется за ухом.
Фырк зажмурился. Его призрачное тело задрожало, замерцало, контуры поплыли, стали плотнее, гуще. Свечение сменилось с голубого на тёплое, золотистое.
Хлопок.
Негромкий, сухой, как щелчок суставов. И на постаменте, на холодном металле, рядом с кедами, плюхнулся бурундук. Живой, мохнатый, тёплый, с бешено колотящимся сердцем. Голыми задними лапами на ледяных рунах.
— Ой-ой-ой! — Фырк запрыгал по металлу, поджимая лапы. — Холодно! Где мои кеды⁈ Двуногий, кеды!
Я подвинул ему обувь. Фырк влез в кеды (как он это делал, оставалось загадкой — у бурундучьих лап нет анатомических предпосылок для обувания, но Фырк справлялся с этим так же небрежно, как справлялся с произношением шипящих).
Потопал, утрамбовывая. Выпрямился.
Обнюхал воздух. Ноздри задвигались.
— Озон, — сообщил он. — Металл. И… — он повёл носом в сторону Серебряного, — дорогой одеколон. Ого, лысый, у тебя вкус есть.
Серебряный не ответил. Он стоял у постамента и смотрел на Фырка с выражением, которое я раньше видел только у кардиохирургов, когда пациент, списанный с операционного стола, вдруг начинал самостоятельно дышать.
Азарт.
— Гибрид, — произнёс Серебряный. Тихо, для себя. — Не дух и не плоть. Оба состояния сохранены в равновесии, и переключение… по желанию?
— По желанию, — подтвердил я. — Или от внешнего импульса. Моего. Искра, которую я передал, не перезапустила астральное тело — она создала… мост. Между двумя состояниями. Как двухфазная система. Вода и лёд при нуле градусов: в зависимости от того, добавляешь тепло или отнимаешь, получаешь либо жидкость, либо кристалл. Но вещество — одно.
Серебряный посмотрел на меня. Потом на Фырка. Потом снова на меня. И улыбнулся. По-настоящему широко, без расчёта и подтекста. Впервые за всё время нашего знакомства я увидел на его лице не усмешку, не ухмылку, не фирменное поднятие уголка губ, а улыбку.
Искреннюю между прочим.
— Гениально, — произнёс он. И поправил манжеты. Привычным, автоматическим жестом, который означал, что Серебряный возвращается в свой обычный режим. Маска встала на место. — Впрочем, как и всё, что я делаю.
— Ты? — Фырк задрал голову. — Это двуногий меня щёлкнул по носу, а не ты, лысый! Ты тут только кнопки нажимал!
Серебряный проигнорировал замечание с тем высокомерным достоинством, которое даётся одним лишь рождением в правильной семье.
— Практические следствия, — он загнул палец. — Таможню проходит в астральной форме. В номере отеля материализуется и ест свой чёртов сыр. На консилиуме — снова дух, сидит на вашем плече, никто не видит, никто не знает. Идеально.
— А в самолёте? — спросил Фырк.
— В самолёте — духом, — отрезал Серебряный. — Во-первых, места мало. Во-вторых, бурундук на борту первого класса Имперских авиалиний вызовет вопросы, на которые у меня нет ответов. В-третьих, — он посмотрел на Фырка и добавил с расстановкой: — стюардессы подают еду в самолёте, и я не намерен объяснять экипажу, почему пассажир в двадцать седьмом ряду кормит воздух.
Фырк надулся. Щёки раздулись, хвост вздыбился, уши прижались.
— Значит, в самолёте мне нельзя есть, — подытожил он мрачно. — Семь часов полёта без еды. Ты хоть понимаешь, лысый, что для моего метаболизма это как для тебя — неделя голодовки?
— Переживёте, — Серебряный одёрнул полы пиджака. — А теперь, Илья Григорьевич, — он повернулся ко мне, и его тон сменился на деловой, — вам пора. Борт через четыре часа. Документы и легенду для консилиума обсудим по дороге в аэропорт. Ваш чемодан уже собран моими людьми.
— Вы собрали мой чемодан? — я поднял бровь.
— Мы собрали ваш чемодан, подобрали вам костюм, галстук, обувь и зарезервировали номер в «Кларидже». Я не позволю представителю Российской Империи явиться на международный консилиум в мятом халате и со следами бурундучьей шерсти на плече.
Фырк фыркнул. Но я заметил, что его глаза блестели иначе — не обидой или раздражением, а с предвкушением.
— Лондон, — произнёс он, перекатывая слово на языке. — Никогда не был. За триста лет — не сложилось.
— Тебя и не звали, — заметил я.
— А теперь зовут. Ну, полузовут. В качестве невидимого зайца. Но я возьму, что дают.
Он перебрался ко мне на плечо. Устроился в привычной ложбинке у шеи. Прижался тёплым боком.
— Двуногий?
— М?
— Спасибо.
Я не ответил. Просто провёл пальцем по его спине, чувствуя под подушечкой рёбра и мех, и стук маленького сердца, которое билось двести раз в минуту и означало, что всё в порядке.
Серебряный уже шёл к двери. Мы двинулись следом.
Чёрный лимузин скользил по Кутузовскому проспекту, и Москва за тонированными стёклами проплывала панорамой, которую я видел впервые.
В прошлой жизни я знал этот город, ходил по нему ногами, стоял в его пробках, материл его погоду. Но эта Москва была другой. Шире, тяжелее, более имперской.
Сталинские высотки, которые я помнил, здесь стояли иначе — не декорацией ушедшей эпохи, а рабочими зданиями действующей власти, с гербами на шпилях и караулами у подъездов. И назывались они, конечно, не сталинскими.