Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Второй разрез. Перпендикулярно первому. Угол площадки.

Третий. Четвёртый. Квадрат. Сантиметр на сантиметр, как я и планировал. Скальпель прошёл по всем четырём сторонам, и площадка ткани с ножкой миксомы — начала отделяться от перегородки.

— Лена, приподними массу, — скомандовал я. — Чуть-чуть. На сантиметр. Мне нужно подвести лезвие под основание.

Миксома поднялась. Сама, без моих рук, без пинцета, без зажима. Ордынская приподняла её биокинетическим полем, как невидимой ладонью, и опухоль повисла над перегородкой, удерживаемая только последними нитями ткани, которые ещё связывали площадку с перегородкой.

Я завёл скальпель под площадку. Последний срез. Горизонтальный, отделяющий иссечённый квадрат от оставшейся перегородки. Лезвие прошло под тканью, перерезая последние волокна.

Площадка отделилась.

— Готово, — сказал я. — Лена, убирай.

Ордынская подвела миксому к краю разреза предсердия, и я подхватил её пинцетом — теперь уже уверенно, без страха, потому что биокинетический кокон держал массу, как скорлупа держит яйцо. Вывел опухоль из полости предсердия. Поднял над раной.

Миксома Миланы Раскатовой, извлечённая из сердца единым блоком, с ножкой и площадкой перегородки. Целая. Ни одной крошки в полости. Ни одного фрагмента, улетевшего в желудочек.

Я положил её в лоток. Желеобразная масса, окружённая невидимым полем Ордынской, выглядела теперь плотной, округлой, почти аккуратной. Студенистый убийца, три года терзавший двадцатилетнюю девчонку, лежал в стальном лотке, как пойманный зверь, и был совершенно безобиден.

Ордынская опустила руки. Медленно, осторожно, как опускают что-то тяжёлое. Её пальцы дрожали — мелко, часто, как дрожат пальцы после длительной изометрической нагрузки. Лицо над маской было бледным, и на лбу блестели капли пота. Но глаза — живые, ясные, с тем тихим огнём удовлетворения, который горит у человека, сделавшего невозможное.

— Спасибо, Лена, — сказал я. — Можешь отойти. Ты только что спасла ей мозг.

Ордынская кивнула. Стянула перчатки, отступила на шаг и привалилась к стене. Семён, стоявший рядом, подхватил её под локоть. Она не отстранилась.

— Промывание, — скомандовал я, возвращаясь к работе. — Тёплый физраствор, триста миллилитров. Заливаем полость предсердия, аспирируем, повторяем. Три цикла. Ни одной крошки остаться не должно.

Тарасов подавал раствор, я заливал, аспирировал, заливал снова. Прозрачная жидкость затекала в предсердие, омывала стенки, гладкий эндокард, створки митрального клапана, хорды, и возвращалась в аспиратор — чистая, без единого мутного хлопка, без единой крошки. Раз. Два. Три. Чисто.

Я заглянул в предсердие. Пусто. Стенки розоватые, гладкие. В центре перегородки — аккуратный квадратный дефект, сантиметр на сантиметр, с ровными краями. Там, где ещё полчаса назад крепилась ножка миксомы, теперь было окно, через которое виднелась задняя стенка правого предсердия. Дырка в стене. Я сейчас её закрою.

Ушивание дефекта. Проленовая нить 4−0 на атравматичной игле. Непрерывный обвивной шов по периметру, стягивающий края. Перегородка тонкая, но при аккуратном шитье, с захватом полной толщины и без натяжения, держит надёжно. Двенадцать стежков. Затяжка. Проверка: герметично. Ни одной капли через линию шва.

Затем, ушивание стенки предсердия. Тот же проленовый шов, непрерывный, герметичный. Стенка сомкнулась, и камера сердца снова стала целой, замкнутой, готовой к работе.

Из угла операционной раздался голос Кормилина. Негромкий, с ноткой чего-то, что я определил бы как сдержанное восхищение, если бы Кормилин был человеком, склонным к восхищению. Но он был перфузиологом, а перфузиологи не восхищаются. Они констатируют.

— Эффектно, — сказал он, глядя на меня поверх съехавших на кончик носа очков. — В Москве так не умеют. Биокинетик в операционной. Я читал об этом в журналах, но считал красивой теорией. А вы, значит, практикуете. Хм.

Он помолчал. Поправил очки.

— Могу я получить контакт вашей коллеги? — добавил он. — Чисто профессиональный интерес. Такая точность биокинетического поля в кардиохирургии… Институт Бакулева оторвёт с руками.

— Руки при ней останутся, — ответил я. — Насчет контакта подумаю.

Кормилин чуть улыбнулся.

— Время на АИК — пятьдесят одна минута, — доложил он, возвращаясь к приборам. — Опухоль извлечена, предсердие ушито. Готовы к согреванию и запуску?

— Готовы, — подтвердил я. — Согреваем.

Глава 13

Согревание — процесс медленный и необратимый. Кормилин плавно поднимал температуру крови в контуре, градус за градусом, и тело Миланы, охлаждённое до тридцати двух градусов для защиты мозга и органов, начинало оживать. Пальцы на руках, до этого восково-бледные и холодные, порозовели. Губы из серых стали бледно-розовыми. Кожа на лице потеплела.

Температура миокарда поднималась вслед за температурой тела. Двадцать. Двадцать четыре. Двадцать восемь.

Я ушил перикардиальную колыбель, убрал фиксирующие нити, проверил гемостаз — ни одной точки кровотечения. Операционное поле было чистым, аккуратным.

Тарасов стоял рядом, молча, и его глаза над маской были спокойны. Он сделал свою работу. Ассистировал безупречно. Ни одного лишнего вопроса, ни одного лишнего движения. И ни одной ошибки.

— Температура миокарда тридцать четыре, — объявил Кормилин. — Снимаем зажим?

Зажим. Аортальный зажим, который перекрывал кровоток в коронарные артерии и позволял кардиоплегическому раствору работать. Пока зажим стоит, сердце мертво: холодное, неподвижное, заполненное ледяным калием.

Стоит его снять и тёплая, оксигенированная кровь хлынет в коронары, смоет калий, согреет миокард. Если всё прошло хорошо, если мы ничего не повредили и кардиоплегия не перешла в необратимую остановку. И сердце заведётся. Само. Без электричества, адреналина или толчка извне.

Просто заведётся. Потому что сердечная мышца — единственная мышца в теле, которая генерирует собственный электрический импульс. Она помнит, как биться. Даже после остановки.

Но это «если» весило тонну.

— Снимаем, — сказал я.

Мои пальцы легли на рукоятки аортального зажима. Браншами я сжимал аорту, самый крупный сосуд в организме, и под браншами толщиной с карандаш проходила вся разница между жизнью и смертью. Я развёл рукоятки.

Зажим открылся.

Тёплая кровь из аппарата Кормилина хлынула в коронарные артерии. Я видел, как она разливается по поверхности сердца: передняя нисходящая, огибающая, правая коронарная — три реки, питающие миокард, заполнились алой, насыщенной кислородом кровью, вымывая остатки ледяного кардиоплегического раствора.

Сердце порозовело. Из бледного, мертвенно-синюшного стало розовым, живым, тёплым на вид. Кровь затекала в капилляры, согревала миоциты, растворяла калий, который держал клеточные мембраны в состоянии деполяризации.

Но оно не билось.

Секунда. Две. Пять.

Розовое, тёплое, неподвижное. Как заглохший двигатель, в который залили бензин, но не повернули ключ.

Десять секунд.

Тишина. Гудение аппарата. Дыхание людей. Попискивание приборов. И ровная, безжалостная линия на ЭКГ-мониторе, которая отказывалась дрожать.

Я стоял неподвижно и смотрел на сердце. Не шевелился. Ждал. Потому что опыт говорил мне: сердцу нужно время. Калий уходит из клеток медленно, натрий-калиевый насос восстанавливает мембранный потенциал не мгновенно, и электрическая активность возвращается не как вспышка, а как рассвет. Медленно, постепенно, одна клетка за другой.

Но знать это и стоять в тишине над мёртвым сердцем, считая секунды, — разные вещи.

Пятнадцать секунд.

Тарасов шевельнулся рядом. Краем глаза я видел, как его рука потянулась к дефибриллятору. Внутренние лопатки, стерильные, маленькие, специально для прямого разряда на открытое сердце. Логичное действие: пятнадцать секунд асистолии после снятия зажима — повод задуматься о том, что сердцу нужна электрическая помощь.

1283
{"b":"976347","o":1}